Русский Журнал / Перевод /
www.russ.ru/perevod/20041115.html

Первое знакомство с концом света
Терри Кэсл


Дата публикации:  15 Ноября 2004

Что значит вспоминать Первую мировую войну? Последние несколько лет я старалась заставить своих учеников - главным образом девятнадцати- и двадцатилетних студентов, специализирующихся в Стэнфорде по английскому, - читать о Великой войне, думать о ней, считаться с ней, вспоминать о ней. Все мои усилия оканчивались оглушительным провалом. Последняя неудача постигла меня этой весной, во время факультативного семинара по Вирджинии Вулф. Мы изучали "Комнату Джейкоба", герой которой погибает на Западном фронте, и я заподозрила - как оказалось, правильно, - что мои студенты почти ничего не знали ни об этой войне, ни о ее последствиях. (Думайте что хотите, но, за единственным исключением, в группе у меня были только студентки).

Тогда я выдала им свой обычный беспощадный экскурс в историю, снабдив его демонстрацией жестоких картинок, достаточно шокирующих, чтобы привлечь внимание: мертвые тела эрцгерцога Франца-Фердинанда и его жены; идиот-кайзер в железном шлеме; толпы несчастных французов, англичан, немцев, спешащих на призывные пункты в 1914-1915 гг.; Ипр и Верден в руинах; траншеи, воронки и разрушенные церкви; и, конечно, груды мертвых и изувеченных тел. Кровь и грязь солнечным утром в Пало-Альто! Вот поэтому-то, - мрачно сообщила я студентам, - Вульф дала обреченному герою "Комнаты Джейкоба" фамилию Флендерс [Фламандец - Прим. перев.]

После этого одна из самых умных студенток в группе (по крайней мере, я ее такой считала) сдала мне бредовый реферат о том, как потрясена была Вулф тем, во что превратила окопная война мирный английский пейзаж. Да, я знаю, университетские приличия требуют любить студентов, даже если те выказывают самое постыдное невежество и невнимательность. Тем не менее в течение нескольких дней я не чувствовала к этой студентке ничего, кроме ярости, и от всей души возненавидела свою работу. За что мне-то это счастье - возиться с такими тупицами? Каким образом вроде бы успевающая студентка ухитрилась смолоть такую чушь? Почему эти интеллигентные стэнфордские девушки (невзирая на их голые животики, педикюр и "конские хвосты" на голове) продемонстрировали столь позорную забывчивость? Вообще, имеет ли смысл пытаться хоть чему-нибудь их научить?

Конечно, я хватила через край (хотя интересно, насколько часто встречаются подобные чувства в университетском мире, пусть о них и не принято говорить). С Первой мировой войной меня связывают личные чувства - двоюродный дед, погибший на поле боя во Франции в 1918 году, детство, проведенное в юго-восточной Англии неподалеку от старого кладбища времен Первой мировой - и я всегда питала к этой войне глубокий, едва ли не собственнический интерес. Я слишком много читала о ней, чтобы оставаться безразличной к этой теме. Я разделяю мнение Х.М.Томлинсона, который в 1930 году назвал эту войну "величайшим бедствием человечества с тех пор, как ледники прогнали наших предков-охотников на юг". Создается впечатление, что Первая мировая война нерасторжимо связана - и в политическом, и в экзистенциальном плане - со всем, что с тех пор пошло в мире наперекосяк, включая и сегодняшние потрясения на Ближнем Востоке. Путаница в мозгах моей студентки - ее осязаемая неспособность вспомнить то, что я ей рассказывала, - причинила мне настоящую боль.

Сейчас, несколько месяцев спустя, только что проштудировав пачку свежих книг о Первой мировой войне, я ощущаю несколько большую склонность к всепрощению. После первых официальных описаний войны в 1920-е годы появилось множество ее исследований и интерпретаций, буквально несравненных по своей эрудиции, масштабности и нравственной глубине. (Своим размахом и величием их превосходят, возможно, только исследования, посвященные Холокосту). Книги о мировой войне принадлежат перу ряда великих историков - таких, как Уинстон Черчилль, Фриц Фишер, Луиджи Альбертини, А.Дж.П. Тейлор, Мартин Джилберт, Джон Киган, Джей Уинтер; сотни других историков сделали важный вклад в исследования. Тем не менее всеобщий интерес к Великой войне не уменьшается с годами. С приближением столетнего юбилея этого печального конфликта - да-да, до августа 2014 г. осталось не так много - поток умных книг, рассматривающих военные, политические, экономические, технологические, социокультурные, художественные и психические итоги войны, несомненно, умножится десятикратно.

Я рада этому, поскольку, судя по моему опыту, практически любая книга, относящаяся к Первой мировой войне, достойна прочтения. Эта тема неизменно вдохновляла летописцев войны на красноречие, блеск изложения и даже благородство своих повествований. Вероятно, это неудивительно: ведь, согласно оценкам, в 1914-1921 гг. война стала непосредственной причиной смерти от 9 до 10 миллионов бойцов, оставила по меньшей мере 3 миллиона вдов и 6 миллионов сирот, а если считать глобальную эпидемию гриппа в 1918-1919 гг. частью сопутствующих войне бедствий, то общая "убыль населения" приблизится к 60 миллионам человек. (Как отмечает Дэвид Стивенсон в своей книге "Катаклизм: Первая мировая война как политическая трагедия" [David Stevenson, Cataclysm: The First World War as Political Tragedy], аналоги мемориальной архитектуре, появившейся в результате войны, отыщутся разве что в древнем Египте). Чтобы писать о столь колоссальной катастрофе, следует забыть о самолюбовании и задаться рядом важных вопросов. Кто или что послужило причиной войны? Была ли она неизбежна? Почему она так долго тянулась? Можем ли мы вынести из нее какие-нибудь уроки?

Как я поняла со временем, даже самые основательные описания Первой мировой войны оставляют у читателя чувство опустошенности и замешательства. Сам ужас этих событий, сама их чудовищная отвратительность вызывают мыслительный ступор, короткое замыкание в мозгах. Объема черепа оказывается недостаточно, чтобы все это вместить. Усердно штудируя те книги, о которых здесь идет речь, я порой чувствовала себя такой же тупицей, как моя студентка, - будучи не в состоянии разобраться в простых вещах, усвоить некоторые основные факты. Например, какие потери в результате военных действий понесли великие державы? Я прочла семь книг, а все равно этого не знаю. Стивенсон пишет, что от ран и болезней умерло 723 тыс. британских, 1398 тыс. французских, 1811 тыс. русских, 2037 тыс. немецких и 1100 тыс. австро-венгерских солдат. Джон Морроу называет 800 тыс., 1900 тыс., 2300 тыс., два миллиона и один миллион соответственно. "Общие турецкие потери в войне, - пишет Хью Страхан, - возможно, достигают 2,5 миллионов человек". Однако Морроу оценивает их в 770 тыс., а Стивенсон - в 892 тыс. Что такое на несколько сотен тысяч трупов больше или меньше? Да хотя бы и миллион? Подобные вычисления не только не добавляют ясности, а напротив, все запутывают.

Каким же образом мы можем приобщиться к этим событиям? Историки обычно решают эту проблему - каким образом освежить нашу память - двумя различными способами. Первый (более старомодный) подход можно назвать методом "сверху вниз": перечислить как можно больше важнейших военных и политических событий войны в одном-единственном всеохватном рассказе. Классическим (пусть и деструктивным) примером такого рода в английской историографии является знаменитая однотомная "Первая мировая война" А.Дж.П. Тейлора (1963) [A.J.P. Taylor, The First World War].

В подобных исследованиях основное внимание неизбежно уделяется Великим людям войны - политическим лидерам и военным стратегам, которые различными идиотскими, но грандиозными поступками определяли, по крайней мере на внешнем уровне, общие черты конфликта. Тейлор был мастером подхода "сверху вниз": его книга (при всей ее противоречивости) представляет собой не более не менее как виртуозный образец литературной сатиры, в которой ведущие государственные и военные деятели Европы - Вильгельм II, Франц-Иосиф I, фон Мольтке, Фалькенгайн, Жоффр, Асквит, Китченер, Хейг, Ллойд-Джордж, Фош, Клемансо - играют ведущие роли в свифтовском карнавале спеси, безрассудства и некомпетентности.

Однако, начиная с конца 1970-х и начала 1980-х группа молодых историков старается перенести акцент с глупости отдельных вождей на так называемые Великие идеи - широкие социальные или коллективные предпосылки конфликта. Попытавшись донести до нас ужасные физические и нравственные мучения простых солдат, эти историки в своих первопроходческих книгах - таких, как "Великая война и память современности" Пола Фасселла (1975) [Paul Fussell, The Great War and Modern Memory], "Лицо битвы" Джона Кигана (1976) [John Keegan, The Face of Battle] и "Томми идет на войну" Малькольма Брауна (1978) [Malcolm Brown, Tommy Goes to War], - способствовали созданию нового подхода "снизу вверх", или "истории от самых корней".

Интерес к Великим людям и их ошибкам постепенно уступил место вопросам идеологии и менталитета - тем общим культурным настроениям, которые сделали возможным столь колоссальное кровопролитие. Почему столько людей рвалось в бой? Почему антивоенные настроения, которые у нас ассоциируются с именами британских военных поэтов - Сэссуна, Грейвса, Оуэна и прочих, - не получили более широкого распространения? Уже примерно двадцать лет - пока умирают последние свидетели войны - историки задаются подобными вопросами, нередко добиваясь ошеломляющих результатов.

Можно сказать, что все семь новых книг, о которых пойдет речь, представляют собой образцы первого или второго подхода. Дэвид Фромкин, Морроу, Стивенсон и Страхан пишут в традиционном стиле "сверху вниз", а Стефан Одуан-Рузо и Аннет Беккер, Роберт Брюс и Николас Саундерс придерживаются подхода "снизу вверх" в той или иной разновидности. Несомненны эрудиция, с которой каждый автор раскрывает свою тему, и абсолютно серьезное отношение к описанию глобальных масштабов трагедии. Однако, как я убеждаюсь все сильнее и сильнее, ни один историк в мире не может толком разобраться в Великой войне - как не может предотвратить наших попыток затушевать ее тягостные картины. Чтобы понять Первую мировую войну, нужно научиться понимать саму Смерть, а для большинства из нас такое понимание - хорошо это или плохо - психологически недостижимо. Никто не может обвинить историков в том, что они плохо стараются: проблема в конечном счете носит экзистенциальный характер.

Чуть ниже я еще добавлю пессимизма, а пока же кое-какие частности о рассматриваемых книгах. Исследование Фромкина [David Fromkin, Europe's Last Summer], написанное хоть и с колоссальной энергией и смаком - в нем рассматриваются политические и дипломатические маневры, предшествовавшие началу военных действий в августе 1914 года, - несомненно, является самой старомодной работой из всех семи. "Последнее лето Европы" написано в духе А.Дж.П. Тейлора: масса сплетен про кайзера, Франца-Иосифа, царя Николая, Гаврилу Принципа и всех прочих - сплошная оперетта из усатых сербских террористов, блудливых французских дипломатов и мелких габсбургских князьков в нашивках и эполетах а-ля "Летучая мышь" - и про то, каким образом все они сумели привести в действие машину смерти. Разумеется, в этом нет ничего плохого, кроме ощущения, что все это мы читали раньше. (В числе многочисленных предтеч - Барбара Тухман со своими "Пушками августа" 1962 года [Barbara Tuchman, The Guns of August]). И, к сожалению, как и в большинстве исследований в стиле "сверху вниз", налицо ключевой парадокс, оставшийся без ответа. Если вожди великих держав в 1914 году действительно были просто фиглярами, то каким образом они сумели убедить миллионы простых граждан бросить свои дома и согласиться на существование в самых ужасных условиях, какие когда-либо встречались в организованной войне? Вероятно, одной сатиры для ответа на этот вопрос недостаточно; очень скоро читатель ощущает необходимость ознакомиться с более глубокими культурными факторами.

Книги Стивенсона, Морроу и Страхана, также написанные в стиле "сверху вниз", отличаются большей амбициозностью и глубиной. (Поразительно, но Страхан, закончив однотомную историю войны, тут же принялся за более тщательное трехтомное исследование). Каждый из этих авторов уверенно - можно сказать, с несокрушимостью танка - движется проторенной дорогой рассказа о Первой мировой: стремление постбисмарковской Германии к глобальному господству; Балканский кризис в июле 1914; немецкое вторжение в Бельгию и Францию; крах "подвижной войны" и создание оборонительной траншейной системы как на Западном, так и на Восточном фронтах - и так до Вердена, Соммы и Пашендейла; выход из войны России и вступление Америки; весеннее наступление 1918 года (во время которого Германия едва не разбила своих противников); победоносное контрнаступление союзников, за которым последовало перемирие и дележ трофеев в Версале. В книге Страхана изложение событий сопровождается исключительно хорошими фотографиями, включая даже редкие цветные. Мы привыкли "видеть" Первую мировую войну в черно-белых цветах или в оттенках сепии, и поэтому зрелище французских пехотинцев в шинелях мрачного светло-голубого цвета, зеленых пучков травы рядом со сгоревшим британским танком под Камбре и "настоящего" красного креста на запыленной санитарной машине за линией фронта оказывается ошеломляющим и даже зловещим.

Трудно определить, чья книга лучшая: каждая представляет собой выдающееся достижение исторической науки, каждая обладает сильными и слабыми сторонами. Поразительно, но легче всего читается сочинение Морроу - самого прославленного из авторов и единственного американца среди них. Стивенсон и Страхан - английские историки, работающие в стиле старой школы (образец для них - чопорный Джон Киган), однако оба они порой окунаются в водоворот политических, тактических и экономических подробностей. Кропотливый анализ немецкой промышленной политики военного времени (в книге Стивенсона) не способен соперничать, скажем, с рассказом Морроу о разнообразных ужасах, поджидавших британские войска в тропической Африке, где они сражались с пестрой немецкой колониальной армией Леттов-Форбека:

"И словно болезней было недостаточно, солдат одолевали еще и шигу - муха, вгрызающаяся в кожу и откладывающая под ней яйца, и червь ришта, попадающий в организм при питье зараженной воды. Если личинки шигу вовремя не выковырять иглой, они могут расплодиться в ногах человека, превращая их в бесформенное месиво и даже сожрать целиком; порой они заводятся и в других частях тела. Ришта через стенки кишечника проникает в организм, вызывая глубокие гнойники и воспаления, или же выходит наружу через кожу... Чтобы избавиться от червя, необходимо намотать его конец на палочку и медленно и осторожно извлекать из тела в течение двух или трех недель. Если червь порвется, он уйдет вглубь через ткани тела, распространяя инфекцию. Африканским женщинам, имевшим многолетний опыт, такая операция давалась лучше, чем армейским врачам".

Одна из самых сильных сторон Морроу, как демонстрирует этот отрывок - внимание, которое он уделяет неевропейским театрам войны и империалистическим аспектам конфликта. Трогателен его рассказ о тысячах чернокожих сенегальских солдат, отправленных во Франции на Сомму, и о Китайском трудовом корпусе, которому поручили ужасную работу - в течение пары лет после перемирия перезахоронить бесчисленные трупы.

Напротив, Страхан и Стивенсон суховаты - особенно при описании некоторых "знаковых" событий на Западном фронте: затяжного сражения за верденские форты, катастрофического наступления на Сомме в июле 1916 года, тошнотворной мясорубки, которая носит название Пашендейл. В частности Страхан с недопустимой бесстрастностью повествует об окопной войне и сопутствующих ей зверствах. (С аналогичной небрежностью - что меня сильно расстроило - он ведет речь об уничтожении полутора миллиона армян турками в 1915 году). Однако Стивенсон еще и впадает в занудство, когда подробно объясняет (посредством забавной статистики в стиле Бентама), каких "замечательных успехов" достигли воюющие стороны за время войны в возвращении раненых солдат на поле боя. Даже в газовом облаке можно найти красоту, но нельзя не задуматься над судьбой тех искалеченных французских солдат (до 46 процентов, согласно Стивенсону), которые, несмотря на все успехи медицины, были просто не в состоянии надеть носки и вернуться в окопы.

Впрочем, подобные придирки нельзя назвать честными: одно лишь чтение этих великолепных книг дает полное представление о том, что и почему тогда произошло. Не следует также делать вывод, что Морроу, Страхан и Стивенсон, придерживаясь подхода "сверху вниз", не замечают психического влияния войны на жизнь простых людей. Насколько позволяет место, каждый из этих авторов так или иначе пытается очертить широкие культурные и идеологические последствия войны. Акцент по-прежнему делается на известные фигуры - от кайзера Вильгельма до Вудро Вильсона, - но не забывается и то, какое травмирующее действие оказала война на миллионы простых солдат и какая колоссальная психическая цена была заплачена теми, кто пережил ее.

Однако куда более подробное - и пионерское - освещение последней темы можно найти в труде Одуана-Рузо и Беккер "14-18: Великая война как она есть" [Stephane Audoin-Rouzeau and Annette Becker, 14-18: Understanding the Great War]. Одуан-Рузо и Беккер - французские историки школы Больших идей, сотрудничающие с Музеем Великой войны - международным музеем и исследовательским центром, открытым в 1992 г. в старинной Пероннской крепости на Сомме.

Их тесное знакомство, в музейном смысле, с реальными останками войны - гильзами от снарядов, пулями, пуговицами от гимнастерок и костями людей и животных, которые продолжают находить во французской и фламандской почве и через 80 лет после завершения боев, - позволяет им очень живо представить себе простых мужчин и женщин, военных и гражданских, попавших в водоворот военных действий. В этом смысле их книга представляет собой в буквальном смысле исследование "от самых корней". Но это же обстоятельство позволяет им поставить вопрос менталитета с беспрецедентной прямолинейностью и откровенностью: что заставило миллионы разумных во всех отношениях людей с чудовищной жестокостью убивать других людей, при этом рискуя собственной жизнью?

Ответ дается не слишком утешительный. Одуан-Рузо и Беккер везде усматривают следы иррационального "таинства жертвоприношения" - и соответствующей дегуманизации врага, - настолько первобытно-племенного и фанатичного, что зверства затянулись на четыре ужасных года. Разумеется, каждая из враждовавших сторон имела собственное (и, похоже, совершенно неопровержимое) "глубинное" оправдание войны. По мнению Одуана-Рузо и Беккер, Большая идея, мобилизовавшая французов, состояла в том, что сама цивилизация - шовинистически идентифицировавшаяся с французским Просвещением - нуждалась в защите от германского варварства и автократии. Для немцев и австрийцев Большой идеей служила фантазия о том, что лишь героическая пантевтонская "культура" может вдохнуть новую жизнь в декадентскую, с каждым годом все более увядающую Европу. Участие Британии в войне объясняется глубокой, нередко нарциссической фетишизацией Британской империи и надменной верой в непоколебимую нравственную правоту британских политических и экономических интересов.

В свою очередь, при благочестивом Николае II русские - как и их союзники сербы - стремились к коллективному духовному возрождению. (По словам Одуана-Рузо и Беккер, во всех странах - участницах войны важнейшим психическим элементом в "эсхатологии победы" служило "новое увлечение религией", нередко носившее культовый и талисманический характер). Что касается американцев - медленно раскачивающихся, но быстро набирающихся кровожадности, - ключевой идеологической мотивацией, как утверждает Брюс в книге "Братья по оружию: Америка и Франция в Великой войне" [Robert B. Bruce, A Fraternity of Arms: America & France in the Great War], для них служило желание укрепить патриотические республиканские ценности (исторически связанные с Францией), якобы подвергавшиеся опасности со стороны реакционных королей и императоров и прочих страшилищ Старого света.

В анализе Одуана-Рузо и Беккер важное место занимают идеи Фрейда. Свою главную идею - о том, что европейскому обществу еще предстоит смириться с колоссальной, межпоколенческой скорбью, которая порождена Первой мировой войной, - авторы в значительной степени заимствовали из "Размышлений об эпохе войны и смерти" Фрейда (1915) и его прославленного эссе о трауре и меланхолии. Они считают коллективную "неспособность к скорби" самым парадоксальным и долговечным наследием войны. Действительно, война внезапно принесла колоссальные потери, неведомые прошлым поколениям. (В одной лишь Франции, как говорят Одуан-Рузо и Беккер, две трети или три четверти жителей потеряли кого-либо из родственников или знакомых.) Однако нечто в травматическом характере войны - сам ужас ее и приносимые ею опустошения - способствовали разрушению, если не отмене обычной процедуры траура. Многие семьи не получили даже тела погибших для захоронения или получили только тела, "подвергшиеся беспрецедентным увечьям". В подобных случаях уцелевшим было трудно понять ужасающие обстоятельства, при которых погибли дорогие им люди, не говоря уж о том, чтобы смириться с этими обстоятельствами, если какое-либо "смирение" тут вообще возможно. Точно так же было трудно воспринять идею, что погибший сын, брат или отец сам мог оказаться жестоким убийцей. Двусмысленные чувства по отношению к мертвым - вина, сомнение, страх, ярость, стыд, отвращение - подвергались неумолимому подавлению.

Но что самое важное, после того как началось официальное прославление погибших на войне (почти сразу же после объявления перемирия) чрезмерное "горе" стало казаться непатриотичным и эгоистичным. "Одна из скрытых целей послевоенных почестей, - пишут Одуан-Рузо и Беккер, - заключалась в том, чтобы пресечь длительный траур, который стал рассматриваться как предательство по отношению к людям, принесшим себя в жертву на поле боя". На пренебрежение, по крайней мере публичное, якобы героическими идеалами, во имя которых погибали бойцы, было наложено табу.

По иронии судьбы, когда всеобщее разочарование все же пришло (в 1930-е годы), подлинный катарсис стал еще более труднодостижим: "В то время как в 1914-1918 годы война породила глубокий консенсус, основанный на утопической вере в новое человечество, на надеждах, которые можно уподобить настоящему "мифу о крестовом походе", более поздние последствия войны, особенно в 1930-х годах, вызвали отрицание, не менее глубокое, чем первоначальные эсхатологические ожидания. Никогда в современную эпоху европейские общества не охватывал столь широкомасштабный траур. И все же после 1918 года в промежутке между двумя войнами этот массовый траур постепенно растворился в пустоте".

И эта пустота не заполнена даже сейчас, почти столетие спустя после войны. Ведь несмотря на все сентиментальное внимание, которое уделяется Великой войне в моменты юбилеев, например при праздновании 80-летия перемирия в 1998 году, ту колоссальную человеческую трагедию, которую представляет собой война, еще предстоит "коллективно осмыслить", по заявлению французских историков. Та сила, с которой их книга не только просвещает читателя, но и будоражит душу - а "14-18", несомненно, исключительно печальная и страшная книга, - возможно, является признаком того, что они правы.

Если согласиться с тем, что пишут Одуан-Рузо и Беккер о психическом воздействии войны: что травмирующий характер Первой мировой войны и создал условия для ее "забвения", - то сотни тысяч военных мемориалов, построенных во Франции, Бельгии, Англии и других странах после перемирия, следует называть не увековечивающими знаками, а знаками военной амнезии. Увековечение мертвых - буквальная замена бесчисленных трупов памятниками неизвестному солдату, героическими скульптурами и прочими монументами - представляло собой парадоксальный способ, посредством которого люди избавлялись от "глубокой боли" (практически бездонной), которую оставила после себя война. Этот парадокс, возможно, объясняет также странное оцепенение, которое порой охватывает современного посетителя старых кладбищ Западного фронта. При виде самых грандиозных и сложных мемориалов - скажем, на кряже Вими, в Вердене или в Типвале - цепи в мозгу, отвечающие за сочувствие, оказываются столь забиты и перегружены бесчисленными призывами "вспоминать", что человека настигает отупение. Ты чувствуешь апатию, отрешенность, нравственное одеревенение.

Скрывающаяся здесь странная психическая истина - как выразился один историк, состоящая в том, что "память помогает забывать", - в конечном счете может отчасти объяснять тот скептицизм и мрачное беспокойство, которое я ощущала при чтении последней и самой необычной из рассматриваемых здесь книг - книги Николаса Саундерса "Окопное искусство: материальные остатки войны и военные сувениры" [Nicholas J. Saunders, Trench Art: Materialities and Memories of War]. Саундерс, британский историк, работающий в стиле "от корней", написал поразительно захватывающую книгу о так называемом "окопном искусстве": сувенирах и безделушках, сделанных солдатами Первой мировой войны и гражданскими лицами из обломков военных материалов.

Первая мировая война стала первым конфликтом, во время которого окопное искусство получило массовое распространение, отчасти вследствие гигантского количества доступного сырья, а отчасти вследствие зачастую статичной природы боев. Солдаты, укрывающиеся в окопах, военнопленные, месяцами содержавшиеся за линией фронта в лагерях, и гражданские лица, оказавшиеся в различных оккупированных зонах, имели полную возможность подбирать то крошево, которое оставила после себя война, и превращать его в предметы как декоративного, так и утилитарного назначения.

До наших дней дошли тысячи подобных артефактов: лампы в стиле "ар-нуво", сделанные из снарядных гильз; кресты, медальоны и бляшки, на которые пошел металл от сбитых цеппелинов; браслеты и кольца, выкованные из бронзовых ведущих поясков артиллерийских снарядов; офицерские тросточки из расщепленных пуль, вставленных внутрь друг друга. Среди многочисленных иллюстраций в книге есть изображение крохотного танка из обломков меди и бронзы, а также французской зажигалки (снабженной карикатурным портретом немецкого кронпринца Вильгельма), сделанной из пулевых гильз.

Саундерс старательно избегает суждений об эстетических качествах подобных предметов или, скажем, о вкусах раненого солдата, который сделал маленький талисман из шрапнели, извлеченной из его тела. Подобно так называемому искусству бродяг, или "искусству изгоев", перед нами народное искусство - творение подневольных людей, явно лишенных других доступных форм самовыражения. В таком качестве каждый из этих предметов, как черепок из древней кучи мусора, достоин уважения за то, что за ним стоит "уникальная человеческая история".

Ну хорошо, начинание Саундерса достойно похвал. Но сами по себе эти предметы ужасны и представляют собой китч, причем зачастую безумный по содержанию. Не могу поверить, что люди в поисках подобных артефактов могут обшаривать интернет-сайты (как утверждает Саундерс) или выставляют их на каминах. (Особенно кошмарны лампы в стиле "ар-нуво".) И невзирая на значение подобного материала для "антропологии, археологии, музееведения, туристической науки, истории войны и искусства [и] географии культуры" (жутковатая литания культовым научным направлениям), в научном изучении окопного искусства, на мой взгляд, заключается нечто нездоровое и паразитическое - так же, как в коллекционировании снимков автокатастроф. Признаюсь, что купила свой экземпляр книги в Англии из-за гротескной обложки в стиле Ганса Белльмера: на ней изображена грубая медная скульптура женской головы, в которую вставлены остриями вовнутрь многочисленные крупнокалиберные пули, образуя что-то вроде ореола горгоноподобных торчащих волос. Но не могу сказать, чтобы эта скульптура была мне особенно симпатична.

Не уверена я и в том, что подобные печальные сувениры, как утверждает Саундерс, служат - либо для их создателей, либо, если те погибли в бою, для несчастных родственников последних - "многомерными памятными объектами", посредством которых можно благочестиво сохранить память о субъективных военных переживаниях. Саундерс особенно упирает на то, что многие предметы сделаны из бронзы и поэтому требуют частой полировки. "Такие предметы в качестве домашних украшений почти наверняка порождают обряд регулярной чистки и полировки", который "оказывает терапевтический эффект на скорбящих". Но я не могла не задуматься, в какой степени сама рутина манипуляций, связанных с этими предметами, не говоря уж об их банальности и повсеместности, способствует, выражаясь словами Одуана-Рузо и Беккер, своего рода притуплению памяти: замещению эмоций рефлексами, так сказать, механическому "ощущению" взамен реальных воспоминаний и чувств.

Одно из самых неприятных свойств фотографий заключается в их тенденции предавать вас: чем больше вы смотрите на фотографию дорогого вам человека, тем меньше ощущаете его присутствие. Само изображение настолько реально, настолько хрупко и в то же время так отвлекает, что мы уже не в состоянии вспомнить самого человека - живого или мертвого. Возможно, то же самое можно сказать и об окопном искусстве: постоянно находясь у нас перед глазами, превращаясь постепенно в "историю", оно становится очередным средством забвения. Когда окопное искусство стоит на моих полках, вероятно, мне уже не нужно так сильно скорбеть обо всех тех погибших или думать о том, что в последние жуткие дни их жизни им ничего не оставалось, как делать эти жалкие безделушки из обломков металла и костей.

Почему мы так хотим забыть про Первую мировую войну? Почему не можем смириться с фактами? Почему с большей охотой говорим о "памятных предметах", чем о самих воспоминаниях? (Или нашей неспособности разыскать их?) Мы всячески выпячиваем свой "интерес" к этой теме (особенно здесь стараются исследователи), но почему же нам так хорошо удается беспамятность?

В каком-то смысле ответ до смешного очевиден: мы не можем вспоминать Великую войну, потому что мы на ней не были. Если бы у нас имелся какой-нибудь волшебный синкретический способ приобщиться к переживаниям всех людей, живших в 1914-1918 годах... Лишь тогда у нас появился бы шанс "вспоминать" или, по крайней мере, не забыть начисто. Кроме того, нам следовало бы лично испытать переживания всех живших в то время растений и животных, особенно миллионов лошадей, мулов, собак, почтовых голубей, деревьев, крыс, вшей и прочих неразумных тварей, которые также попали в водоворот кровавых боев. На Великой войне погибло около 30 миллионов лошадей и ослов! Однако когда однажды я, обращаясь к умненьким стэнфордским студентам, назвала эту войну "гиппоцидом", бойней, которой закончилась столь плодотворная в прошлом вековечная дружба людей и лошадей, мои ученики лишь ухмыльнулись, как будто услышали от своего преподавателя странную шутку.

Впрочем, неспособность вспоминать может иметь и более глубокие психические корни. Пожилая героиня недавно вышедшего блестящего романа Дж.М.Кутзее "Элизабет Костелло", известная романистка, читает в американском университете лекцию о гуманитарных ценностях. В какой-то момент она начинает рассказывать об "ужасных мгновениях", когда проницательный человек осознает, что значит быть трупом: "Все мы проходим через такие мгновения, особенно под старость. И это не какие-то абстрактные знания ("все люди смертны; я - человек, следовательно, я смертен"), а самые что ни на есть осязаемые. В эти мгновения мы сами становимся этим знанием. Мы проходим через невозможное: мы живем после смерти, мы оглядываемся на нее, но так, как может оглядываться лишь мертвец". В такие моменты, по словам героини, она "знает" то, что никогда не будет знать труп: то, что он "мертв". "И в этот самый момент, - продолжает она, - прежде чем весь каркас моих знаний в ужасе рухнет, я ощущаю себя живой внутри этого противоречия - мертвой и живой одновременно".

Первая мировая война представляется мне одним из тех уникальных событий, наряду с Холокостом, Хиросимой и Нагасаки, которые пробуждают в нас именно такое преждевременное знание и панику. Нам нельзя слишком сильно задумываться о том, какой была война, потому что, поступая так, мы одновременно уходим мыслями вперед - в сторону собственного конца. Труп в грязи - этот неизбежный символ Великой войны - всегда оказывается твоим собственным трупом. По-видимому, невозможно, как говорит Кутзее, оставаться больше пары секунд в состоянии этого ужасного прозрения: разум восстает, замыкает цепи и отключается.

В своих самых возвышенных аспектах Первая мировая война становится для нас жутковатым предвестьем будущего. Порой меня, как Кассандру, охватывает отчаяние, когда я задумываюсь, не представляют ли собой те опустошения, которые у нас ассоциируются с войной (лунные пейзажи из земли и грязи, трупы в окопах, обрубки деревьев, деревянные помосты и воронки от снарядов), будущую панораму нашей планеты, скажем, после ядерной войны. То, что в 1914-1918 годах творилось в северной Франции, Фландрии и некоторых других несчастных местах, распространится на весь земной шар. В этом смысле Первая война стала для нас - и останется навсегда - первым знакомством с концом света. Но конец света, разумеется, это лишь твой собственный конец, это исчезновение "самой жизни", исчезновение твоей собственной жизни. Возможно, именно поэтому так трудно, фактически невозможно, разве что в кошмарах, вспоминать Первую мировую войну. Потому что в этом, самом глубоком смысле она еще не состоялась.

Терри Кэсл - профессор английского языка в Стэнфордском университете и автор "Мужайся, Mon Amie" (Courage, Mon Amie. - London Review of Books/Profile Books, 2003) - эссе-воспоминания о посещении могилы двоюродного деда, погибшего на Западном фронте во Франции в 1918 году. Кроме того, она редактор "Лесбиянской литературы" (Literature of Lesbianism. - Columbia University Press, 2003).

Перевод Николая Эдельмана