Русский Журнал / Политика /
www.russ.ru/politics/20011023-kur.html

Кнутом и палкой
Анатолий Курчаткин

Дата публикации:  23 Октября 2001

Герой русско-польской войны периода Смуты смоленский воевода боярин Михайла Шеин продержался в осажденном поляками городе более полутора лет, что уберегло Москву от появления под ее стенами войска короля Сигизмунда и позволило ей созреть для будущего единения и отражения польской экспансии. Спустя двадцать лет после окончания Смутного времени Шеин был публично казнен на Красной площади как изменник. Мрачная насмешка истории заключается в том, что казнен он был, по сути, за то, что, посланный в новую русско-польскую войну отнимать у поляков Смоленск, дабы вернуть тот русской короне, так и не сумел взять его. Если же быть более точным - за то, что не просто не сумел взять, но, оказавшись волею неблагоприятных обстоятельств сам в положении осажденного, зажатым между крепостными стенами и подошедшим на подмогу смоленскому гарнизону польским войском, предпочел поголовной гибели своего отряда, оставшегося без провианта и фуража и обреченного на голодную смерть, его спасение - через позор капитуляции.

Капитуляция перед лицом неизбежного поражения, спасение как можно большего числа жизней даже ценой потери своей репутации как военачальника и угрозы бесславья - это для европейца было одним из правил ведения войны. Полководец, потерявший в безвыходной ситуации орудия ведения войны, но сохранивший главное - живую силу, людей, способных вновь взять в руки оружие, - полагался здравым и мудрым человеком с государственным кругозором и истинно стратегическим мышлением.

Для русской ментальности подобное было неприемлемо. Грудь в крестах или голова в кустах - эта поговорка как нельзя лучше выражает русское представление о славе и бесславье. Ее максималистичность - не дань красоте слова, а непосредственная философия жизни, неукоснительное правило, не ведающее оттенков и нюансов.

Не стоит, однако, торопиться с какими-либо выводами, а уж тем более с осуждением подобной позиции. Сама древняя русская история располагала к выработке и закреплению в русском сознании такого и только такого типа поведения. Слово, которое давалось при обсуждении условий сдачи, не сдерживалось практически никогда. Любые обещания не допустить грабежа, насилия и убийств при добровольном открытии городских ворот были лишь тактической хитростью, коварным обманом. Ужас перед поражением, за которым воспоследует такое страшное и ужасное, что много хуже любой смерти, заставлял русских, защищая свои города, биться до полного исхода сил, видя даже бесперспективность своего сопротивления, а в случае неблаговоления судьбы кончать жизнь, чтобы не отдать себя на поругание врагам, массовым самоубийством. Как, собственно, и было в Смоленске, когда, наконец, польский штурм удался и войска Сигизмунда ворвались в город: оставшиеся в живых женщины, дети, старики - мирное население города - заперлись в главном соборе, под которым был устроен пороховой склад, и взорвали себя. С собой хотел покончить и сам Шеин, только повисшие у него на руках жена и дети помешали ему сделать это.

И хотя, оказавшись в плену, Шеин прошел через пытки, через унижение несвободой, длившейся восемь долгих лет, кое-что в европейской жизни за эти восемь лет, надо полагать, он понял, увидел отличие законов ее жизни от тех законов, по которым осуществлялась русская жизнь, - почему, когда со своим войском попал в капкан, и решился на капитуляцию. Слово, данное ему польским королем, было выполнено. Хотя русские и вынуждены были отдать всю артиллерию, домой в Московию пришло 8 тысяч живых, обученных воинскому искусству ратников, готовых тут же снова встать в строй.

Однако решивший "сыграть" по европейским правилам ведения войны Шеин не учел того, как будет интерпретировано его поведение на родине. Оно было интерпретировано однозначно: предательство. Важно при этом отметить, что судьбу его в Боярской думе решали те, кто несколько месяцев раньше трусливо прятались друг за друга, не желая возлагать на себя ответственности за обещавший быть сложным смоленский поход и под всяческими благовидными и не слишком благовидными предлогами уклоняясь от тяжкой чести возглавить его. Все, что служило в оправдание Шеина, было поставлено ему в вину. Например, когда он выступал в поход, специальным царским указом было строго-настрого запрещено любое насилие над жителями земель, где проходили военные действия, от Шеина требовалось железной рукой пресекать нарушение этого наказа. Что он и делал, пока еще не был в западне и его ратники имели возможность разъезжать по окрестным землям. После того как русское войско попало в окружение, такая возможность исчезла, а то есть исчезла и возможность добывать провиант и фураж, отчего в русском лагере и начался голод. Но именно прежние суровые действия Шеина во исполнение царского указа - не обижать население, не отбирать у него ничего даром, за все платить - были признаны причиной голода: не позволил войску вдоволь запастись едой!

И Карамзин, и Соловьев, повествуя об этих событиях, называют их трагической ошибкой. Соловьев в объяснение случившегося особо напирает на то обстоятельство, что перед походом Шеин обидел всех остальных бояр, сказав, что они, когда нужна была их служба, "за печью сидели и сыскать их было нельзя". Отец же Михаила, первого царя из Романовых, патриарх Филарет, с которым Шеин в свою пору делил все тягости польского плена и который был о Шеине самого высокого мнения, к тому времени умер, и заступиться за Шеина было некому.

Но подобное объяснение, хотя с психологической точки зрения и совершенно оправданно, вместе с тем абсолютно неудовлетворительно. Слишком велика (предельна!) мера наказанья, чтобы объяснить его чисто психологическими причинами. В таких случаях должно искать идеологические мотивы.

Идеологическими мотивами, только ими одними, и объясняется казнь героя Смутного времени, которого Карамзин иначе как "доблий Шеин" ("доблестный", на современном русском) в "Истории государства Российского" не называет.

Шеин своим поступком, не отдавая себе в том отчета, приспустил планку жестокости в обращении с народом, нарушил неписаное, но каждым представителем управляющей русским государством элиты всосанное с молоком матери правило: править кнутом и палкой, не чем боле. Сознание низкой ценности жизни, выкованное постоянством свирепой внешней угрозы, вошло в плоть и кровь русской элиты как идея, как неоспариваемый, данный от века постулат, нарушать который - посягнуть на устои государства, подвергать его опасности разрушения. Человеческая жизнь - ничто, жизнь государства - все. Ощущение, выросшее во времена великой степной угрозы, оказалось хорошим идеологическим фундаментом, на котором элита общества могла строить "надземные" конструкции государства. Фундамент вышел тем более крепким, что отлился не настойчивым искусственным созиданием, а явился вполне естественным путем. За сошествие с этого фундамента, по сути - за подрыв основ государственности, Шеин должен был понести наказание неизбежно. И даже, наверное, будь жив Филарет - и он не смог бы ему помочь.

Угроза смертью - вот главная "тонкость" внутренней политики русского государства с седых времен. Ее основной принцип, первейшая характеризующая черта. Не обязательно, чтобы Косая бродила по городам и весям Отечества беспрестанно, оставляя свой зазубренный след, подобно тому как Робинзон Крузо ежедневно делал засечки о смене дня и ночи; обязательно - чтобы в воздухе постоянно был разлит ее запах. Чтобы она невидимо висела над головой каждого дамокловым мечом - который то ли упадет, то ли Бог милует.

Эта "тонкость" - то самое качество русской жизни, которое и сделало Россию полуазией-полуевропой. Не стоит думать, будто подобная ее раздвоенность стала осознаваться только в XIX веке с разделением мыслящей части общества на западников и славянофилов. Еще в начале того же XVII века выдающийся французский дипломат герцог Максимильен Сюлли в своих мемуарах так прямо и сказал: "...Русские принадлежат Азии столько же, сколько и Европе, и их следует рассматривать как народ варварский, относить к странам, подобным Турции, хотя уже пятьсот лет они стоят в ряду христианских государств". Неприятие же самими русскими Запада, его людей, их культуры еще и во времена Петра I носило характер болезненной ксенофобии. Когда в 1699 году умер Лефорт, Петру пришлось загонять многих из своих бояр за поминальный стол насильно - до того им не хотелось оплакивать иностранишку, пусть и приближенного к царю.

Большевистские репрессии ХХ века - отнюдь не что-то дьявольское, инородное, свалившееся на добросердую, мировольную, "жалостливую" Россию подобно космическому огню: они имели наше, внутреннее, семейное происхождение. Они лежали семенами в отеческой почве и только ждали благоприятного момента, чтобы взойти. А иначе, по-другому, без угрозы смертью, те, кто пришел к руководству страной, не знали, как скрепить ее в жизнеспособное и жизнестойкое образование.

Те русские традиционалисты, которые в свою пору отправили на плаху Михайлу Шеина, явлены в наши дни "патриотами". Об угрозе смертью ни в каких патриотических речах и заявлениях прямо, разумеется, не говорится, но серный дух слишком силен, чтобы, присутствуя в атмосфере, остаться не уловленным ноздрями. В случае прорыва "патриотов" к реальной власти угроза смерти из потаенных углов дальней периферии внутренней политики выдвинется в ее центр.

Однако это может случиться и без прихода "патриотов" к власти: если вдруг обществу понадобиться срочно консолидироваться. Другого действенного способа управления никакая российская власть, в принципе, не знает.