Русский Журнал / Политика /
www.russ.ru/politics/articles/20000403_zemlyano.html

Перелицовка как творческий метод политического высказывания
Сергей Земляной

Дата публикации:  3 Апреля 2000

Юрий Лужков в амплуа российского Паркинсона

Во фрейдовском психоанализе есть одно понятие, которое представляется мне крайне важным для адекватного понимания российской политики (и политиков) 90-х гг. истекшего столетия: бегство в болезнь. Согласно определению авторов образцового "Словаря по психоанализу" Ж.Лапланша и Ж.-Б.Понталиса, бегство в болезнь - это "образное выражение, обозначающее тот факт, что субъект ищет в неврозе средства для избавления от своих психических конфликтов. <...> Речь идет о стремлении субъекта избежать конфликтной, напряженной ситуации посредством образования симптомов". По устоявшейся оценке мирового политического и политологического сообщества, Россия сегодня - "больной человек Европы". Не стану здесь ни присоединяться к этой оценке, ни оспаривать ее. Факт болезни - штука бесспорная, правда, менее очевидно другое. А именно, то, что российская политика и обслуживающая ее журналистика (в т.ч. публицистика) представляли собой до избрания Владимира Путина главой государства одно сплошное бегство в болезнь. Сплошное, ибо беспросветное. Господствующим способом избежать неизбежное, хотя бы иллюзорно, обойти проблемы, вытеснить конфликты как раз и было отмеченное Лапланшем и Понталисом "образование симптомов", выполнявших одновременно и функции сокрытия, и функции манифестации загонявшейся вглубь болезни. Вслед за Германом Гессе ("Игра в бисер") я буду называть длящуюся во времени совокупность этих симптомов "фельетонной эпохой", в которую после 1993-го и особенно после 1996-го гг. вступили российская политика и политический дискурс.

Намечу, следуя Гессе, некоторые наиболее характерные черты "фельетонной эпохи". Начатые шестидесятниками и продолженные демократами первого призыва битвы за свободу слова и мысли завершились в 90-е годы тем, что "дух действительно приобрел неслыханную и невыносимую уже для него самого свободу, <...> не найдя настоящего закона, сформулированного и чтимого им самим, настоящего авторитета и законопорядка". Этот период был ознаменован поразительными феноменами "унижения, продажности, добровольной капитуляции духа". Ведущими модусами политического высказывания стали стеб (=фельетон по-русски), анекдот, слух, "мочиловка", "слив компромата" и т.д.

Наконец, последняя из значимых в обсуждаемой связи черт "фельетонной эпохи": "В ходу были и доклады. <...> Помимо статей и специалисты, и бандиты духовного поприща предлагали обывателям того времени, еще очень цеплявшимся за лишенное своего прежнего смысла понятие "образование", и множество докладов, причем не просто в виде торжественных речей по особым поводам, а в порядке бешеной конкуренции и в неимоверном количестве. <...> Люди слушали доклады о писателях, чьих произведений они никогда не читали и не собирались читать, смотрели картинки, попутно показываемые с помощью проекционного фонаря, и так же, как при чтении газетного фельетона, пробирались через море отдельных сведений, лишенных смысла в своей отрывочности и разрозненности. Короче говоря, уже приближалась ужасная девальвация слова <...>". Если попытаться подвести сказанное под некий общий антропологический знаменатель, то без боязни ошибиться можно утверждать: ее, "фельетонной эпохи", главной особенностью в России было то, что все или подавляющее большинство всех занимались по преимуществу не своим делом, чему и отдавали, вполне беззаветно, свои силы и время.

Разумеется, переживаемая нашей страной "фельетонная эпоха" по внешним проявлениям, по конкретной симптоматике, по техническим аксессуарам далеко ушла и сильно отличается от той, что была нарисована творческим воображением Гессе. Но ее суть, ее, с позволения сказать, эйдос остались неизменными. В этом меня с ошеломляющей очевидностью убедила книжка московского мэра Юрия Лужкова "Российские "законы Паркинсона". Автор как будто задался целью превратить антиутопические предупреждения-предсказания-характеристики Гессе в сбывшееся пророчество. Не стану впадать в педантизм и остановлюсь на главном. Прежде всего, совершенно очевидно, что натянув на голову шутовской колпак юмориста и облачившись в вериги сатирика, Юрий Лужков выбрал совершенно не подобающий себе наряд: с юмором и остроумием у него похуже, чем у его покойного друга незабвенного Юрия Никулина, - если вменяемый читатель и улыбается при чтении этого текста, то улыбка неизменно выходит несколько недоуменнной и натянутой. Надо иметь большое и доброе сердце, быть записным весельчаком, вроде академика Евгения Велихова, чтобы "очень смеяться" при чтении книжки, - гораздо больше искреннего смеха, сдается, вызывает угодливо хвалебное предисловие самого ученого к публикации мэра. А что до сатиры в творении мэра, она получилась какая-то... перелицованная. О друге Белинского и Герцена литераторе Николае Кетчере (1808-1886) язвительный современник стихотворно обмолвился: "Перепер он нам Шекспира // на язык родных осин". Вот так и Лужков, пускай прозаически, перепер мысли и постижения англичанина же, наподобие Шекспира, Сирила Норткота Паркинсона на язык родных берез, инкрустировав их заимствованиями у других авторов и короллариями a la Спиноза собственного изготовления. Например, такими: "Закон Чизхолма: любые указания люди понимают иначе, чем тот, кто их дает. <...> Дополнение Лужкова: мат - единственный язык, указания на котором понимаются без искажений". Воля ваша, а мне импонирует, как наш правша матерно подковал саркастического джентльмена: бей чужих, чтоб карась в своем пруду не дремал. Если взглянуть на данный вопрос в широкой философско-исторической и культурологической перспективе, то выясняется: Лужков обнаружил превосходное владение доминирующим в "фельетонные эпохи" творческим методом перелицовки и тем самым заявил о себе как сложившемся постмодернисте. И как поклонник его незаурядного мастерства, я в дальнейшем поставлю акцент на рассмотрение секретов такового, в первую очередь - стилевых: как говаривал Хемингуэй, если есть стиль, остальное неважно.

Закономерен вопрос: коль скоро книжка Лужкова абсолютно не оригинальна - а ни протагонист "фельетонной эпохи", ни методолог творческой перелицовки, ни постмодернист по определению не могут быть оригинальными, - то зачем изнуренному кефиром занятому человеку ею заниматься? Отвечу, как на духу. В целях исследовательских, если угодно - археологических. Один известный, точнее сказать - печально известный, архитектор некогда сформулировал "закон развалин". Он звучит примерно так: надо проектировать и строить здания, которые, даже будучи разрушены, через годы, десятилетия и столетия будут выглядеть так, как смотрятся величественные развалины монументальных сооружений Древнего Рима. В этом смысле сатирическую юмористику или юмористическую сатиру Лужкова следует трактовать не как выражение его ренессансного порыва, а как обломок тех грандиозных начинаний в сфере государственно-политической архитектуры, коими был обуреваем в 1999 году мэр Москвы, зиждитель "Отечества", зодчий ОВР и поборник постмодернистской деконструкции ельцинского режима и радикального реформаторства. Указанные начинания и возведенные под их осуществление объекты в течение этого года и в первом квартале следующего стремительно обветшали, архаизовались, рухнули и руинировались. И ныне, на фоне развалин, текст Лужкова привлекает скорее археологический, чем какой-либо другой интерес, судя по таким его пассажам: "Наша цель - построить систему, где все навыки, свойства, традиции российского народа работали бы не в минус, а в плюс. <...> Не буду рассказывать, как мы представляем себе такую систему. Разговор об этом идет давно, в том числе, в материалах "Отечества", кому интересно, можете прочитать". Может быть, Лужков был прав, отказываясь разговоры разговаривать, поскольку такую "Систему", которая работает в плюс, они с Евтушенковым в Москве возвели; кому интересно, может посмотреть, если допустят. Но кто сейчас читает материалы "Отечества"? Построенное по представленному в них проекту политико-идеологическое сооружение рухнуло в 45-50 раз скорее, чем хрущевские пятиэтажки. Нет, археология, и несть ей конца! И, уподобляясь археологу, я попытаюсь по "Российским "законам Паркинсона" как обломку сего проекта восстановить некоторые архитектурные задумки ее автора (авторов).

Начну с того, что в разбираемую книжку включены 3 (три) текста: помянутое предисловие Велихова, лекция "Российские "законы Паркинсона" и "некоторые законы в вольных переводах и переложениях Юрия Лужкова" под скромным, изысканно старомодным (какой столичный мэр пользуется сегодня блокнотом?) общим названием "Из блокнота мэра". В каждом из этих текстов по-своему, на особицу определяется жанровая специфика всего произведения в целом: Велихов не обинуясь величает его "философско-психологическим эссе", как у Монтеня или Бэкона; Лужков-чтец - "лекцией", читанной не недоделанным пробным существом из "философов и публицистов", а посвященным из когорты "нынешних и будущих управленцев"; третья часть книжки "Из блокнота мэра" ближе к жанру "Записных книжек", "Заметок по случаю", "Затесей" и т.п. При всей моей вере в людей и особенно в мэров я отдаю себе отчет в том, что "философско-психологическое эссе" - это отнюдь не то же самое, что открытая лекция в Международном университете, а эссе и лекция, предполагающие некую оформленность, - совсем не то же самое, что фрагментарные, разрозненные "жизнемысли", на бегу занесенные в блокнот. Данное обстоятельство ставит читателя книжки перед проблемой ее тройного и более того авторства: в любом случае, авторы трех частей брошюры - соответственно Велихов, Лужков' и Лужков'' - слабо подозревали о существовании и творческих интенциях друг друга. Блистательный постмодернистский прием: за-авторство - это круто, но еще круче - авторство множественное! Один автор (Велихов) облыжно приписывает другому (Лужков') приверженность "мудрости" чиновников, в то время как второй несет по кочкам эту самую мудрость отечественной бюрократии, апеллируя к изобретенному им, доселе неслыханному "позитивистскому рациональному подходу": для нас, простецов, позитивизм - это эмпиризм, а рационализм - это отрицание всякой эмпирии в пользу единовластия Ratio. Это, по меньшей мере, интригует - это почище квантовой революции в физике, поминаемой в книжке. А мятежный Лужков'' напрочь игнорирует присутствие прочих авторов в творении, равно как и заявленную в его заглавии тему, занимаясь главным образом "Законом Мерфи" Артура Блоха и лишь однажды ссылаясь на т.н. "Четвертый закон Паркинсона", который у самого Паркинсона в соответствующей работе является первым и, по существу, единственным: "Истина в том, что количество служащих и объем работы совершенно не связаны между собой. Число служащих возрастает по закону Паркинсона <...>" (С.Н.Паркинсон. Законы Паркинсона . - М.: Прогресс, 1989). Перевод Лужковым Паркинсона оказался немного чересчур вольным. Вообще-то, у меня нет полной уверенности, в точности ли то, что заявлено, он переводил или нечто совсем другое, и с какого именно языка, а также об одном предмете или о разных толкуют авторы.

Однако по соображениям экономии мышления в трактовке Эрнста Маха отставлю в сторону интеллектуальную продукцию г-на Велихова и Лужкова'' и сосредоточусь на шедевре Лужкова'. Он существует - виртуально - как устная речь, т.е. лекция, и одновременно как письмо, т.е. как написанный и напечатанный авторский текст. При всей их внешней идентичности они отнюдь не тождественны, даже в смысле жанровом и стилевом. В ипостаси устной речи "Российские "законы Паркинсона" суть превращенная форма конферанса: это зачитываемая вслух публичная псевдоимпровизация на объявленную тему, оснащенная "оживляжем" в виде почтенных и даже отчасти салонных анекдотов, слегка завуалированных неприличностей (цитата из Губермана: "Давно пора, ... три точки ... мать, умом Россию понимать", редакция цитаты Лужкова'; или элегантная, хотя и матерная, русская пословица: "Либо баба вдребезги, либо мужик пополам") и выбранных мест из чужого и собственного "жизненного опыта", которые чем-то смахивают на повествования капитана Врунгеля.

Чтобы не прослыть безнадежным эстетом, помешанным на стиле, отмечу уже в применении к письменной речи, к тексту Лужкова': это есть не что иное, как выполненная в стандарте "мягкого PR" политагитка, эксплуатирующая идеи и сюжеты иностранных сатириков и критиков бюрократии в партийно-клановых целях и "со склонением на наши нравы", как любили выражаться коллеги Лужкова' по цеху, русские вольные переводчики XVIII века.

Стилистика анализируемого текста - это скорее стилизация интеллигентского московского просторечия, имитация фонтанирующего остроумия и свободного потека, виноват, потока ассоциаций. Автор на бреющем полете проносится над вкусными именами: помимо сервированных уже в начале умственного пиршества обязательных Паркинсона, Блоха, Питера, Карнеги, подаются в произвольном порядке разблюдованные Вебер (Макс), Чаадаев на пару с Тютчевым, опять же Кюстин, Хайек с Фридманном, но без Поппера; Макиавелли со Жванецким, Бор (Нильс, советский агент, по совместительству физик) с Высоцким (Владимиром, пониженным гением застойной поры), Эйнштейн с Ресиным и tutti quanti, стало быть, все прочие. Синодик получился впечатляющий. Смущает одно: не "поминаются ли всуе", если использовать библейский оборот, эти достойнейшие имена? Попробую объясниться. Нет, имена написаны правильно, без ошибок, прямо по биографическому словарю "Кто есть кто в мире". Но вот незадача: мысли их носителей, за вычетом Ресина, как-то перевраны, что ли. Модифицированы. Взять хотя бы того же Макса Вебера. Лужков' ходит здесь, как козырным тузом, отважным, хотя и риторическим, вопросом: "Разве не показал Макс Вебер в своей "Протестантской этике", сколь жестко был обусловлен европейский капитализм определенным типом ментальности?" Просвещенный читатель в растерянности: ничего такого и никому, даже московскому мэру, Вебер не показывал. Мало того, в указанной Лужковым' работе по своей прирожденной стыдливости он даже прямо отказывался от таких показаний: "Мы ни в коей мере не склонны защищать столь нелепый (!) доктринальный тезис, будто "капиталистический дух" <...> мог возникнуть только в результате влияния определенных сторон Реформации, будто капитализм как хозяйственная система является продуктом Реформации" (М.Вебер. Избранные произведения. - М.: Прогресс, 1990, стр. 106). Ни о какой "жесткой обусловленности", вопреки Лужкову', Веберу и в голову не приходило доктринерствовать. Не надо прибедняться: это открытие целиком на авторской совести Лужкова'. Вывод отсюда следует амбивалентный: либо автор не читал Вебера, либо прочел его неверно.

Если знамения не лгут, то Юрий Лужков и его alter ego Лужков' не читали еще очень многого или многое прочли неверно. Лично для меня первостепенной удачей постмодерниста стал такой авторский (спичрайтеский, редакторский, издательский) ляпсус: "В борьбе обретешь ты имя свое", - песня не только политиков, но и, к сожалению, многих наших хозяйственников". Я ни секунду не колеблюсь в том, что и Лужкову' ведомо: не из песни вынуты эти слова. Не из песни. А вот откуда они, никто из авторов, спичрайтеров, редакторов, издателей разузнать так и не удосужился. Перегружены по работе, лудят новые безграмотные тексты. А ведь это - не что иное, как перевранный политический лозунг партии социалистов-революционеров, т.е. эсеров: "В борьбе обретешь ты право свое". Вот и разбери-пойми: то ли Лужков' предлагает отечественным политикам дистанцироваться от эсеровской программы решения вопроса о земле, уже использованной большевиками, то ли наших хозяйственников предупреждает от создания новой боевой организации во главе с Азефом, то бишь Абрамовичем.

Некая мистика заключается и в том, что широкий круг участников текста "Российские "законы Паркинсона" остался невинно не охваченным даже "Золотым теленком" Ильфа и Петрова с его отнюдь не законспирированным от мэров и их помощников-публикаторов эпизодом. Где подпольный миллионер Корейко мигом разгадывает ребус, сочиненный дедом Зоси Синицкой. Цитату начинаю с реплики Корейко: "<...> А-а-а! Есть! Готово! - Да, - разочарованно протянул старик. <...> - А для чего вы этот ребус приготовили? Для печати? - Для печати. - И совершенно напрасно, - сказал Корейко. <...> "В борьбе обретешь ты право свое" - это эсеровский лозунг. Для печати не годится". Ну, с печатью сейчас дело обстоит несравненно более совершенно: сейчас можно печатать все, что угодно, лишь бы деньги были.

Например, предавать гласности мнение о том, что Макиавелли был родоначальником идей, на которые опирается "классическая наука управления", как это сделал Юрий Лужков. Если я правильно уразумел тонкий ход мысли автора, он имеет в виду наставления в трактате "Государь" князьям, силой захватившим власть, о том, как эту узурпированную власть удержать. Не считая себя специалистом по лужковской "классической науке управления", спрячусь за авторитет Ф. де Санктиса, лучшего знатока Макиавелли: "Цель их (князей - С.З.) не защита родины, а сохранение княжеской власти, однако же князь может заботиться о себе, только заботясь о государстве. <...> Свободы князь предоставить не может, но может дать законы. <...> Он должен заручиться благоволением народа, держа в узде и господ (олигархов, неономенклатуру - С.З.) и смутьянов (левых и правых радикалов, националистов, фундаменталистов - С.З.). Правь подданными, но не бей их до смерти, старайся их изучить и понять, не будучи ими обманут, а сам их обманывая. <...> Самое сильное чувство, на которое они способны, - это страх, поэтому князь должен стараться, чтобы его не столько любили, сколько боялись". Это вполне классическая наука, и называется она "макиавеллизм". Далеко метил Юрий Лужков, да не далеко метнул.

И последнее. С точки зрения словаря текст Лужкова' не богат, но до изумления пестр. Это весьма любопытное смешение некоего абстрактного иностранного языка с латинским корнесловием со столь же абстрактными жаргонами. К примеру, Лужков' испытывает неимоверные, вызывающие сочувствие трудности с подбором русского эквивалента для дорогого его взыскательному языковому вкусу иностранного термина "ментальность" ("менталитет"): надо-де познавать "именно нашу (!), российскую (!) ментальность (извините за словосочетание, но нет русского эквивалента) <...>". Ну, за извинениями дело не станет, приходилось извинять мэра и за большее. А что до эквивалента... Я не поленился и заглянул в словари, которые, видимо, в дефиците в широком кругу участников текста. Итак, "Толковый словарь русского языка": менталитет - мировосприятие, умонастроение. "Англо-русский словарь": mentality - способность мышления, интеллект; склад ума, умонастроение. "Большой немецко-русский словарь": die Mentalitaet - склад ума, образ мыслей. Это каким же надо быть стилистом, чтобы наотрез отвергнуть все словарные русские эквиваленты термина "ментальность"! Снимаю шапку, т.е., простите, кепку, перед мастеровитым автором.

И что еще впечатляет: бок о бок с неуловимой на скудном русском языке "ментальностью" стоят вульгаризмы и жаргонизмы, которые с ней и любым из ее словарных эквивалентов никак не вяжутся: "телик", "более-менее", "туши свет, сливай воду, отдавай концы", "они держат его как хохму" и т.п. Не брезгует Лужков' и канцеляритом: "задействовать", "сделать так, чтобы подобные истины стали фактом поголовной грамотности" (с такими перлами автору не стыдно было бы выступать в рубрике "Нарочно не придумаешь", впрочем, давно закрытой). Не избегает он и оксюморонов: "игровая серьезность". Любит к месту и особенно не к месту влепить красное словцо: "веселая наука" управления. Найдется ли в широком кругу участников текста хоть один человек, который объяснит Юрию Михайловичу: "веселая наука" - это категория философии Фридриха Ницше, каковую он иcпользовал в названии (sic!) своей книги "Die Froehliche Wissenschaft" (1882).

В разборе книжки Юрия Лужкова стоит поставить точку. Или отточие... А завершу я свои размышления над ее страницами одним библейским сюжетом, который показался мне отменно уместным в контексте российских "законов Паркинсона", немецкого "закона развалин", крушения здания лужковской политархитектуры, смешения языков и взаимонепонимания авторов и участников текста, а также всего прочего: "И сказали они (народы, поселившиеся в Вавилоне - С.З.): построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли. И сошел Господь посмотреть город и башню, которые строили сыны человеческие. И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать; сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город [и башню]. Посему дано ему имя: Вавилон" (Бытие 11, 4-9). Не пора ли признаться, соотечественники, братья и сестры, в том, что "третий Рим" из Москвы не получился в конечном счете, а Вавилон из нее и вовсе никакой?