Русский Журнал
СегодняОбзорыКолонкиПереводИздательства

События | Периодика
/ Политика / Партактив < Вы здесь
По писанием - 3
Дата публикации:  17 Октября 2000

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

Тоталитарная культура сегодня как бы двоится в нашем воображении. С одной стороны, она выставляется неколебимым монолитом, стеной, уходящей под небеса, камни которой так плотно пригнаны друг к другу, что между ними невозможно не то что спички - булавки просунуть. Стена... А по-над ней, за облаками кипит работа: дальше, выше, вперед.

Стройка - истинная метафора новой культуры - сперва взорвать обветшавшее, потом выгрести суглинок, разровнять яму до осклизлой глади, забить арматурой: "Каменщик, каменщик, в фартуке белом, // Что же ты строишь, кому?" - спрашивал с голоса Брюсова еще столетие назад Эмиль Вернхарн. Ответ был пугающе прост - европейская культура по песчинке, по кирпичику всем миром налаживала тюрьму. Где-то она была более, где-то менее комфортабельна, где-то выкрашена набело, где-то заплесневела до медной патины, но в остальном все то же: засов на воротах, стальные спагетти в полный рост и блеклое небо, сочащееся сквозь зарешеченные окна.

На Востоке это, кажется, поняли лучше и раньше, чем на Западе. Ясное дело, когда ходишь на золотую парашу, трудно пересилить обманчивое ощущение собственного могущества - то ли дело шибающее в нос кафельное зловоние: и не захочешь, а приглядишься к своему жилью. Та же привинченная к полу кровать, тот же легкий перезвон алюминиевых плошек и подведенная под обрез потолка кирпичная кладка. Добротно. Хорошая работа.

Некогда великий Анджей Вайда сделал героем своего "Человека из мрамора" (1976) именно каменщика-передовика. После этого можно было уже ничего и не снимать: метафора прочитывалась сама собой. Культура-стена, культура-камень (как тут не вспомнить Мандельштама?) - с таким образом эстетики тоталитаризма мы давным-давно свыклись. Она стала привычным элементом нашего повседневного быта, эдаким гипсовым скелетом в шкафу, неказистым и умилительным. Так было. Так есть.

Даже тот, кто не вкусил сполна всех прелестей среднесоветского искусства, может и по сию пору ощутить его обаяние дряхлеющего Голиафа, посетив... - да ту же станцию "Измайловский парк" московского метро. Полированное пространство трехполозого каземата венчает скульптурная группа, живописующая отчего-то партизан, которые, если принимать в расчет близость оптового рынка, сильно смахивают на непроспавшуюся братву в пору зимнего гона: овчинный охабень, потертый бронзовый кушак да автомат Томсона, более известный у нас как ППШ, пистолет-пулемет Шпагина. Их взгляд суров, их намерения ясны наперед. На месте сотрудников РУБОПа я бы приставил к монументу круглосуточный наряд. Так ведь нет - обыватели торопятся по своим делам, глядя под ноги, а у бронзовых валенок деловито снуют залитые ядовитым светом составы.

Культура, отлитая по болванке, наколотая на отшлифованный камень, забитая под бетонный подземный свод, - крайняя точка тоталитарного стиля. Именно крайняя и именно точка.

Если же отрешиться от стереотипов, то - странное дело! - тоталитарная культура оказывается вовсе не столь однородна, как это выставляется со стороны. Скорее наоборот. Единая в избранном направлении во всех прочих отношениях она пестра, словно наряд швейцарского гвардейца, и непрочна, как слово турецкого спортивного менеджера. Прежде мы этого словно и не замечали. Не обращали внимания, поскольку и некогда было, и привыкли, да она и не предоставляла возможности к спокойному рассмотрению, разъятию на составные части: работала и все тут. Подобно бочке, сшитой из выдубленных досок, срезанных под днище и намертво схваченных тугим обручем идеологии, тоталитарная культура еще не так давно была при деле, приспособленная под сток разного рода монументальной чепухи. Но бочка есть бочка, и стоит лишь перестать заполнять ее под горлышко или чуть ослабить напряжение полотна, она норовит рассохнуться. Тоталитарный бочар - весьма нерадивый механик. Ему некогда рассчитывать, он работает более при помощи интуиции, нежели отвеса и линейки. Результат печален - и конструкция им избирается не самая удачная, да и сырье подгуляло.

По своей структуре тоталитарная культура, как правило, двусоставна. Части, ее образующие, неравноправны, да и не сопоставимы в количественном отношении. Первую, весьма немногочисленную, группу образуют так называемые эталоны, чье число невелико, а художественные достоинства пристойны; другую, весьма многочисленную, составляют вариации на заданные эталонами темы. В известной степени можно говорить и об отыгрыше столь важного для любого стабильного социума противопоставления "элитарного" - "профанного", когда часть культурного продукта адресуется условной "элите", а часть столь же условной "массе", условной постольку, поскольку тоталитарное общество, несмотря на свой внешний порядок и благообразие, представляет собой своеобразную взвесь, внутри которой физически невозможно обозначить какой бы то ни было, даже сколько-нибудь приблизительной границы.

Не будучи достаточно осведомленным в художественной практике нацистской Германии и фашистской Италии, могу признать только справедливость этого рода суждений в отношении Советской России. Тут тебе и с десяток канонических текстов, таких, к примеру, как "Тихий Дон" Шолохова, "Мы из Кронштадта" Дзигана или "Будущие летчики" Дейнеки. Тут и несчетное количество стилизаций: до сотни "Поднятых целин", несколько десятков "Человеков с ружьем" ("Батянька, я Ленина видел!"), несметное число "Новых Москв" (Москвей?).

Тут тебе и "Иван Грозный" Эйзенштейна, и какой-нибудь "Александр Пархоменко" с его "вополеберезочным" ладом: "Ты ждешь, Лизавета, // От друга привета... // На горячем боевом коне". Станковый академизм мирно уживается с виртуозными псевдотрадиционными стилизациями.

Что, собственно говоря, и неудивительно. Общеизвестно, что начатки пролетарской культуры формировали отнюдь не академические долдоны, как того, казалось бы, требует теория, а гениальные леваки вроде Маяковского, Мейерхольда или все того же Эйзенштейна. Но леваки левакам рознь. Одно дело Хлебников, доводивший до гротескового заострения опыт "народной" поэзии 60-х (Некрасова, Никитина, Михайлова), и совсем другое дело Маяковский, с его блоковской (а значит, случевской, меевской, фетовской, батюшковской) закваской, с его позднейшим пушкинским подобострастием ("Во весь голос", 1930). Одно дело балаган синеблузников, и совсем другое "Мистерия-буфф" Маяковского-Мейерхольда, перелицовывавшая Святое Писание и в некотором смысле восходившая к достаниславской романтической театральности постановщика "Маскарада". Одно дело медведкинский лубок или живописное варварство Довженко, и совсем иное энциклопедическая образованность, то есть главным образом искушенность в традиции, Эйзенштейна.

Да о чем говорить! Нет и не может существовать по-настоящему талантливого художника (инженера, политика, экономиста), должным образом не знакомого с опытом предшественников. В противном случае мы рискуем получить не титана соц-арта, не гения кумулятивных перверсий, а в лучшем случае самородного безумца. В худшем - сортирного стеномарателя. А чего? Тоже искусство: "Какой-то парень по имени Сэнди // Разграфитил пальто. // Вау! // Девочки случаются разные...".

Итак, двойственность тоталитарного типа культуры, кажется, сомнений не вызывает. Не вызывает также сомнений и его конечная цель. Иное дело, какова его сущностная предпосылка, к каким чувствам и идеям он по преимуществу апеллирует? Коль скоро на выходе тоталитарное государство стремится достичь максимальной отмобилизованности потребителя √ значит, задачей обслуживающего его художника является обращение к широко понимаемому коллективному: сознательному или бессознательному - в данном случае не столь уж важно. Но и коллективное, по понятным причинам, ни при каких условиях не может восприниматься как нечто единое: оно распыляется, множится, по меньшей мере двоится, распадаясь на то, что можно было бы условно назвать "коллективным физиологическим" и "коллективным архетипическим". Первое апеллирует к животному, второе - к социальному инстинкту.

Собственно говоря, вариантов не так уж много. Весьма условно их можно распределить следующим образом: животное динамическое - мы живые, они неподвижные ("Чапаев" братьев Васильевых, сцена психической атаки); животное колористическое - мы все в светлом, они наоборот (см. станковую живопись, к примеру "Оборону Севастополя"); архетипическое этическое - мы добрые, они нет; архетипическое социальное - мы угнетенные, они угнетатели ("Блек энд уайт" Маяковского - тут, правда, незадача выходит: в белом, точнее, белые как раз они, ну уж ничего не поделать); и, наконец, архетипическое национальное - "Нет, сказали мы фашистам, // Не потерпит наш народ, // Чтобы русский хлеб душистый, // Назывался словом "брот" (С.В.Михалков). Первые три способа просты и удобны, но пожалуй что недостаточно идеологичны, чтобы ставить их на поток. Четвертый годен разве что ограниченно, поскольку оказывается по-настоящему действенным только в переходные или близкие им эпохи. Универсален только пятый. Так совершенно естественным образом тоталитарная культура оказывается культурой националистической по преимуществу, а направление тоталитарной пропаганды избирается таким образом, чтобы максимально эффективно задействовать национальный архетип, пресловутое "национальное бессознательное".

На практике если не доказательств, то свидетельств тому хватает с избытком: от победного тоста, поднятого Верховным Главнокомандующим в 1945 году за русский народ-победитель, до фильма Г.Александрова "Композитор Глинка", от работ т. Сталина по языкознанию в 50-х до постановления ЦК начала 40-х, разворачивавшего борьбу с приволжско-татарским национализмом - и это во время боевых действий-то на советско-германском фронте. А чего стоит проект организации новой суперкиностудии, так называемого "Руссфильма", ходивший по инстанциям в 1943-1944 годах!

Но коль скоро мы утверждаем, что сталинская культура обращалась к национальному, русскому по преимуществу, архетипу, мы обязаны отдавать себе отчет в том, что же он, этот самый архетип, к тому моменту - середине 40-х - из себя представлял? Ответить на этот безобидный вопрос, в самом деле, крайне непросто. Все известные факты говорят о том, что целостного русского архетипа к исходу 30-х годов не было и быть не могло. Причины опускаем, они общеизвестны. Приблизительно в это же время начинается медленное, но неуклонное восстановление в правах "национального", понимаемого весьма и весьма широко.

Ведется оно по трем основным направлениям. Во-первых, формируется мифология русской армии, обозначается победная преемственность, которая во время Отечественной войны позволит военно-полевым живописцам малевать агитационные плакаты с характерными надписями: "Бьемся мы здорово, // Рубим отчаянно, // Внуки Суворова, // Дети Чапаева". Характерно, что при этом из-за спины черненого красноармейца вырастают силуэты Чапаева, Суворова и отчего-то Александра Невского в исполнении Николая Черкасова. Впрочем, и этому можно найти объяснение. Приблизительно в то же самое время, а может, чуть позже "разрешается" русская церковь. Святитель Александр был одним из самых... скажем так, обмирщенных ее столпов. Другое дело, что в этой истории еще не все ясно. Нам еще предстоит выяснить, чего было больше в действиях советского руководства: страха ли за собственное будущее, гениальной ли прозорливости или же трезвого внешнеполитического расчета. Молотов вспоминает, что во всех переговорах с США помощь по ленд-лизу регулярно увязывалась с предоставлением жителям СССР религиозных свобод. Впрочем, хитрый лис Сталин мог только сделать вид, что идет на уступки контрагентам, облачив уже принятое решение в форму реверанса американским конгрессменам.

И наконец, третье и, возможно, главное обстоятельство вызывалось к жизни совершенно особенным положением науки в тогдашнем Советском Союзе. Она была востребована: в диком обличии, в диких дозах, в не менее диких декларациях, но все-таки... Да, конечно, достаточно почитать дневники В.И.Вернадского, чтобы понять всю относительность этой самой востребованности, но боюсь, что после октября 1917 года существовали все предпосылки к тому, чтобы извести науку, особенно гуманитарную, на корню. Но "вооруженные передовой идеологией передовые ряды борцов за..." были свято уверены в возможности создания принципиально новой системы наук об обществе, в основу которого бы легла марксистская методология. На этом пути были необходимы союзники, и одним из наиболее прочных оказывался исторический позитивизм, представленный трудами учеников Ключевского и Платонова.

Не будучи, как правило, марксистами по своему непосредственному миросозерцанию, они довольно скоро и примирились с новой риторикой. В конечном итоге новая власть не мешала им заниматься любимым делом. Скажем больше: основной посылкой русского исторического позитивизма являлось стремление дойти до самой сути происходивших некогда событий, а значит, в первую очередь обновить исследовательский инструментарий, выскользнув из пелен прежней идеологии.

Классический пример мезальянса: каждая сторона пыталась использовать другую для достижения своих целей. Большевики до определенного момента закрывали глаза на недостаток преданности своих союзников, поскольку им важно было "фундировать" собственный строй и метод. Позитивисты готовы были при необходимости петь осанну властям и воинству, поскольку получили счастливую возможность воплотить свой метод в жизнь: наконец-таки "разыдеять" русскую историю, рассмотреть ее вне всякой связи с якобы навязанными ей в монархический период схемами. Результат не замедлил сказаться, России не стало: место тысячелетнего царства на страницах учебников, а чуть позже и исторических романов заняло полуабстрактное геополитическое образование, угро-славяно-татарская общность, издревле руководствовавшееся некими постоянными стремлениями и интересами, как то - выход к Балтийскому морю, постройка Черноморского флота, строительство мануфактур и так далее.

Таким образом, к середине 40-х годов в Советском Союзе, осуществлявшем себя на всем пространстве бывшей российской империи, за исключением польских земель, сошлись воедино три самостоятельных процесса воспроизводства русского национального мифа: мифология армии, мифология Церкви, и мифология государства - оформляется новый тип национального мифа, где место самодержавной занимала весьма своеобразно понятая республиканская государственность.

Но об этом, если позволите, мы поговорим ровно через неделю.


поставить закладкупоставить закладку
написать отзывнаписать отзыв


Предыдущие публикации:
Александр Шубин, Режим в поисках характера /16.10/
"Три разговора" о "трех кризисах" нынешней власти в России. А панацея на все три одна - местное самоуправление.
Дмитрий Петров, От имени и по поручению делегатов съезда... /13.10/
Электоральный ресурс, освоенный Владимиром Путиным и конвертированный в ресурс пропагандистский, иссякает. Где в таком случае партии, которые могут сказать, что они "есть"?
Михаил Ремизов, Опыты антропологии консерватизма /04.10/
Знание не всегда жизневраждебно, а иллюзия не обязательно спасительна. А значит, стоит понюхать "цинизм" консервативных строк.
Евгений Кузнецов, Железный Феникс /28.09/
Главный тормоз политической жизни в России - практически полная закрытость "корпорации власти" и ее принципиальное и откровенное нежелание допускать в нее представителей неподчиненных партий.
Дмитрий Петров, Кризис РНЕ. Конец правых ультра? /25.09/
Самое удивительное, что переносчики коловрата не просто устроили скандал, но вынесли сор из избы. А вместе с ним вынесли и самого Александра Баркашова.
предыдущая в начало следующая
Илья Лепихов
Илья
ЛЕПИХОВ

Поиск
 
 искать:

архив колонки:





Рассылка раздела 'Партактив' на Subscribe.ru