![]() |
![]() |
|
![]() |
![]() |
|
|
||
![]() |
/ Издательства / Экспертиза < Вы здесь |
Кто же ты на самом деле - айсберг или Айзенберг? Дата публикации: 24 Февраля 2005 ![]() ![]() ![]() Название "Новое издательство" - конечно, не от избытка воображения. То ли дело издательство "Синенький скромный платочек" (старинная шутка А. Блюмбаума). Совсем недавно "новички" входили в издательство с невыразительно-огрызочной аббревиатурой "ОГИ", но что-то там крепко не поделили с большим боссом Ицковичем и весьма правдоподобно покинули чистопрудненские пенаты. И Айзенберг, и Венцлова - определенно новая эссеистическая серия (хоть это нигде прямо не заявлено). Первый ряд, достойные имена. Так держать. Эссеистика куется на пару с издательством "Baltrus", проще говоря - усилиями и всевозможным тщанием Юозаса Будрайтиса. Замечательный актер, замечательный человек, теперь он - со всей полнотой присутствия и оправданностью космополитического смысла - еще и издатель русской литературы. Низкий поклон ему.
Парафразируя это известково-известное высказывание, заявим, что достаточно определить, кого эссеист чаще всех привлекает в собеседники, у кого самый высокий "индекс цитирования" - и ярлык, клеймо, марка для разночинца-автора готовы. Читатель уж готов воскликнуть: самый почитаемый - это Мандельштам! Вот на этом поприще и побеседуем. Статью "Чистый лист" Айзенберг завершает не без задора: "Граница между приватным и публичным - самая неохраняемая. Впрочем, и самая опасная. Едва ли такой вызов примет наша гуманитарная наука с ее манерой читать новую русскую поэзию как древнегреческую - как "вещь в себе". Стихи, понимаемые как раздел риторики, обречены оставаться лишь предметом исследования. Предметом, частью предметного мира. Филолог думает об устройстве словесных механизмов, а не о той работе, которая совершается с их помощью. Но меняется именно работа: ее характер и ее смысл... Исследователи заняты то одним, то другим множителем и никогда - результатом. Они уверенно произносят свое "Nevermore", и это, конечно, сильная позиция..." Не желая попасть ни в "филологи", ни в "исследователи", и вполне солидаризируясь с автором, попробуем все же предложить одно из прочтений "словесного механизма", без которого не сдвинуться с места "работе". В финальной статье своей книги Айзенберг заводит речь о поэтическом клоуне в котелке, схожем с образом любимого поэта: "...Чаплин появляется и в стихах самого Мандельштама, причем дважды, оба раза в 1937 году. Впервые мелькает в стихотворении "Я молю, как жалости и милости": "В океанском котелке с растерянною точностью / На шарнирах он куражится с цветочницей". Котелок здесь оказывается океанским, а у растерянности есть оборотная сторона - точность. Через два месяца появляется стихотворение, так и названное "Чарли Чаплин": Конец цитаты. Все верно. Но шарнир, ролик, на котором держится поэтическая конструкция - попросту Чарли, имя Чаплина. И если развинтить устройство и присмотреться к этой детали, то окажется, что усовершенствование "модели" длится всю поэтическую жизнь Мандельштама, уходит корнями в изначальное встраивание себя-поэта в древнейшую эпическую традицию. "Кролик", "корольки"-апельсины настолько же "однокоренны" с именем Чарли, насколько "король" экрана, который "государит" в Париже, Шартре, Арле, родственен пиитам-разночинцам - королям страны-поэзии. "Растерянная точность" шарнира - из этой терры-страны, земного шара, над которым плывет "океанский котелок" - корона из божественной пены. Это и есть заресничная, заочная страна Книги, у которой попросит совета всяк живущий. Рядовой Мандельштам на равных разговаривает с Диккенсом и Дарвином, Шарлем де Костером и даже Марксом - оттого, что все они, понятно, крещены - королями. Ш.де Костеру придан чепчик, который исследователи принимают за ошибку, зато у Чаплина - безошибочный котелок. Та же корона - котелок - пенистый чепчик счастья и у черепа, и у "Шекспира отца" (головоломки для филологов), тени, призрака отца Гамлета, и конечно же, - короля. Неизвестные солдаты - они из этой общей могилы. Они из того журавлиного поезда бессонницы, из череды тех царей с океаническими перьями на головах, из того гомерического моря-amore, что движется дантовской любовью и пеной Афродиты. Все ищут ответа на вопрос: "Что такое поэзия?". Иногда проштемпелеваны маркой венценосности - кто шапкой в рукав, кто бобровой митрой, кто шлемом кудрей или куколем. И тень на стене подмигивает венецианской баутой-маской. Хорошо, если каждому читающему, говорящему и пишущему снится, что он - связной.
Не обходится и без извечной цитаты из Ахматовой о том, "какую биографию творят нашему рыжему..." Но как только дело доходит до анализа текстов Бродского, все, - стоп машина! Тут же начисто забывается о том, что этот растиражированный белокурый еврей - неподдельный Рыжий, бессменный джокер колоды русской поэзии. Венцлова не просто глух к этой подковерной стороне стихов, он еще и обосновывает свое неприятие: "... ироническая, пародийная интертекстуальность... свойственна Бродскому, менее, чем обычно думают". Приближаясь к стихам, друг и поэт Венцлова уступает трибуну профессору, а последний бежит от кривляющейся клоунады и пластичной издевки как вампир от чесночного духа, он важно числит себя по структуралистскому ведомству, придавая своим писаниям черты каррикатурной сухости и выморочного наукообразия. Предполагается, что так Венцлова припадает к первоистокам, хотя когда речь идет об объекте его разбирательств, он констатирует: "Бродский относился к современным ему литературоведам лотмановского толка (к которым себя причислял и продолжает причислять автор этих строк) с немалой долей иронии. Этот скептицизм касался и самого Юрия Михайловича Лотмана (впрочем, насколько я слышал от них обоих, он быстро рассеялся при личной встрече)". В общем, личное знакомство, веселье и дружество - одна сторона жизни, а стихи - совсем другая (здесь не до шуток). Ах, как мало быть хорошим поэтом! Так хочется науки! Что не можется - то и хочется. В любви Венцлова к структуралистской премудрости смысла ровно столько же, сколько в ненависти его собратий по поэтическому цеху к науке, которой современность вообще не нужна и которая, по их разумению, всегда занята гробокопательством прошлого и, как могильщик, только приговаривает: "Наше дело привычное!" Вот краткие образчики анализа Венцлова цикла "Литовский дивертисмент", посвященного Бродским ему же: "Эта общая семантическая тема преломлена и в перспективе наррации. Ни первого, ни второго лица - ни явного адресанта, ни явного адресата - в интродукции нет. Ведется безличная речь - ироническая, стилизованная... Вновь проходят мотивы немоты, псевдокоммуникации ("веленья щучьего")... Рассказчик вновь подчеркнуто ироничен по отношению к самому себе и отделен от самого себя; взгляд его - это взгляд со стороны, в профиль". И дальше еще много чего о мире, распадающемся на глазах, о несвободе, лжи, отчаяньи и смерти. Конечно, Венцлова прекрасно чует, что иронии у Бродского - бездна, к тому же сам разъясняет, что слово "дивертисмент" означает "развлечение". Но дальше этого дело не движется, так как литература - это серьезно. Друзья, действительно, существуют в разных поэтиках. Попытаемся возразить толкователю-адресату. О чем все же "Литовский дивертисмент"? Бродский шутовски строит свой цикл на изначально заявленном понятии гермафродитизма, темами для дополнительных вариаций служат топонимы - Литва и Вильнюс (Вильна), то есть символы того, что льется, осуществляет слиянье иногда предельно разных двух начал и одновременно стремится к вольности, свободе. В первом тексте - это эротическое смешение "отечества" и "родины", мужского и женского. Во втором стихотворении собор "двуглавой Катарины" - сумма Ветхого и Нового завета, иудаизма и христианства с гибельной триадой Веры, Царя и Отечества. Третье - это явление главного андрогина, Луны-Месяца (чей профиль принят за авторский). Четвертое - кентавр герба, где погоня всадника с мечом - за утраченной волей ("у него губа не дура"). Эта погоня, охота - "в щучьем велении и моем хотении". Пятое разлагает слово "философ" и получает скетчевых оборотней "бес-сонницу" и "ненавижу", к Вильнюсу здесь обращены "ше-вельнись" и "из-вилина". Знак Зодиака последней строки, по Венцлове, - Близнецы. Шестое - это сливающиеся небо и море, а также игровые двойники, обрамляющие текст: "лицо" начальной строки и последнее слово "вера" (подразумеваются английские "face" и "faith"). И, наконец, в седьмом поэт просит в костеле прощения, произнося слова "в ушную раковину Бога". Своеобразное "покаяние", так как "раковина" - слипшиеся знаки Зодиака - Рак и Овен. Там, в этом развлекательном дивертисменте еще много чего, но, если разобраться, это кое-что располагается в области действительно крайнего неприличия. Из статьи Венцловы о стихотворении "Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова" выдержек приводить не будем, а сразу перейдем к наиболее существенным возражениям. Вообще-то поэты обычно более чутки к текстам собратьев, но, думается, виновны добровольные пудовые оковы пиетета перед "литературоведением", которые застилают зрение и слух адресата. Иначе с чего бы Венцлове удивляться, что он-то жил в Вильнюсе, а призрак Бродского беседует с ним в Каунасе? Бродский говорит в своем ноктюрне, что, несмотря на непроницаемость железного занавеса, невзирая на путы-Ковно - они двойники, разговор на языке поэзии неподвластен никаким границам: "Мы похожи; / мы, в сущности, Томас, одно: / ты, коптящий окно изнутри, я, смотрящий снаружи". Важнейший момент скрытой цитации. Оба смотрят на мир через одно стекло, и это черное, закопченное стеклышко, через которое все дети мира следят за солнцем - Пушкин. Источник цитаты - Хлебников: "Иногда не плохо быть пушкинианцем. Через прекрасное <стекло> - (<а> Пушкин все-таки был <этим> закопченным стеклышком) - через него можно посмотреть на будущее". Музыкальный опус, исполняемый Бродским тяготеет и к оперному исполнительству: "Муза, прими эту арию следствия, петую в ухо причине". Это в ночи эхом рифмы летит оперенная стрела и далее - бумерангом "восвояси вернувшийся слог". Весь ноктюрн - это обрывки цитат в воздухе - "тех, кто губою наследил в нем до нас". И тут Венцлове лучше б не слушать россказни о контрастивной поэтике Мандельштама и Пастернака, и не утверждать огульно: "Бродский вообще поэт существительного, а не глагола: в этом, как и во многом другом, он связан с линией Мандельштама, а не Пастернака". Это Лотман-юниор не от большого ума придумал - кто из поэтов за какую часть речи отвечает. Основной посыл "Литовского ноктюрна" как раз содержится в Пастернаке, для чего действительно следует "расстоянье прикинуть от той ли литовской корчмы / до лица, многооко смотрящего мимо", то есть от Пушкина - до сонмища поэтов. У Пастернака в "Сестре моей жизни" есть стихотворение сплошь состоящее из оперных арий, где центральный герой уподоблен Гришке Отрепьеву, состоящему из лоскутных мелодий, прилипчивых как репейник. Завершается текст Пастернака насмешливым сравнением любовника с певцом на сцене, бумерангом возвращающего пение от конца к началу: ...Как с маршем, бресть с репьем на всем. Самым существенным в "Ноктюрне" Бродского является его "именной" глагол - "бресть", "бродить", оттого он как заправский бармен микширует невероятный коктейль из головоломно-похмельных ингредиентов трех символов веры - Коммунистического Манифеста, Троицы и водки. Вот эти театральные действа: "И выносят на улицу главную вещь, разделенную на три без остатка"; "Мать-Литва засыпает над плесом, и ты припадаешь к ее неприкрытой, стеклянной, пол-литровой груди". Только в бродильном чане алкоголя поэзии бред идеологий и конфессий претворяется в хмельную водную струю свободной речи. В этом глаголе и в его производных ("из костелов бредут", "вброд перешедшее Неман еловое войско", "погружается в Балтику в поисках броду", "призрак бродит по Каунасу") - основная музыкальная тема стихотворения, его узел и вензель. То, что приобретено поэтами, разделить, отнять не в силах никакие границы и правители, только поэзия вправе смешивать в фривольной азбуке раненные цели и средства: Наша письменность, Томас! с моим, за поля Псевдоскандинавского тирана "Макроуса" Венцлова точно расшифровывает как Сталина - Большие Усы, по поводу всего остального - невинное молчание. А между тем, выходящее за поля сказуемое - "бродить" из фамилии автора "Бродский". Сидящий дома Том и его хмурое подлежащее - "слово", из фамилии Венц-слова. Оба они в общем вензеле неба и неба - многоочитом кислороде (О два) поэзии, куда вписаны четыре "о" их поэтических имен ("В царстве воздуха! В равенстве слога глотку кислорода! ... к небу льнут наши "o!""). Римская литера Бродского - "B" совпадает с кириллицей "В" Венцловы - отсюда "помесь" алфавитов. Пушкинский пророк (с ироническим рвотным рефлексом) и повадками Фомы неверующего переправляет глагол "брести" - в "обрести". Можно возвращаться к началу - обретение бродящих ли, сидящих ли дома бардов - "наша письменность, Томас" и т.д. Вообще каждая строфа "Ноктюрна" сулит такие обретения. Цель и средства совпадают - имена вписаны в пространство страны (от края и до края), где и произнесет их всяк сущий в ней язык. То ли памятники, то ли светочи, то ли фонари под глазом. Завершим на шутливой ноте, как и было обещано. Один из вопросов "Ноктюрна": "Чем питается призрак? Отбросами сна, / отрубями границ, шелухою цифири: / явь всегда норовит сохранить адреса". Ответ дает еще один скитальческий пророк, обретающий наконец жилье. Из стихотворения "Пророк будущего" Владимира Соловьева, пожелавшего "восполнить соответствующие стихотворения Пушкина и Лермонтова": "Угнетаемый насилием / Черни дикой и тупой, / Он питался сухожилием / И яичной скорлупой... Но органами правительства / Быв без вида обретен, / Тотчас он на место жительства / По этапу водворен" (1886).
Книга Омри Ронена не для консультантов, и определять ее жанр - дело безнадежное. Не следует сразу попадаться на крючок усталого выдоха: "...становлюсь хоть и не мемуаристом, но чем-то вроде простого сказителя, подводящего на журнальной завалинке мертвый итог живой жизни". Потому что далее следует выпрямительный вздох: "Персты я вкладываю в язвы книг и в те высокие раны, которыми люди болеют ради книг, благодаря книгам и лишившись книг. Я пишу не воспоминания, а, как герой "Скучной истории", любовное письмо на бланке истории болезни". Автор называет свои эссе - "опытами": "Он опыт из лепета лепит И лепет из опыта пьет..." А уж кто ходит в подопытных - поэты или читатели - это факт личной биографии каждого. Только чтоб удостоиться такой чести и попасть в число избранных читателей следует изрядно покорпеть над этой алхимической колбой. И отнюдь не из-за препон добывания томика - книга издана тиражом 1000 экземпляров плюс восемнадцать нечетных номеров журнала "Звезда", где с марта 2001 года идет публикация посланий из города Энн-Арбор, штат Мичиган. И нам обеспечено чтение в напряжении - при затрудненном дыхании и воспалении кожных покровов. Как в одном голливудском боевике говорит, благоговея, начинающий киллер при знакомстве с великим Мастером-Месяцем: "Какая честь!" Фокус опрокидывания, неоднократно опробованный Набоковым, выявляет в киллере непревзойденного специалиста по ликам цитат. Упоминательная клавиатура Ронена обаятельна и многогранна, но как у айсберга - опознаваема лишь в надводной части. И помощи при столкновении не ждите, плавайте самостоятельно, заражайтесь и восхищайтесь живым феноменом, воплощением "той части звуковой памяти, которая ведает внутренней речью и запечатлением чужого слова". К сожалению, спасательный круг именного указателя, где в скобках даны страницы произведений, фигурирующих без имени автора, явно изготовлен не самим Имре Эмериховичем Сорени. Количество скобок тогда увеличилось бы десятикратно, а ведь подчас именно в этих бубличных дырках - самые лакомые деликатесы. Ронен, тихий Некто из города N, - неуемный и темпераментный спорщик. Он достиг такого стилистического и гуманного совершенства, которое немыслимо без божественной злобы, упоительной литературной злости-обиды. Одну заслуженно знаменитую и почтеннейшую старушку он общипал в пух и прах совсем как кухарка-советская власть державного орла. И все на почве неправильного отношения дамы к божественному слову, из-за ее вредоносной нелюбви к Гумилеву. Тут походя досталось и всем родственникам: "Удел сына Ахматовой, пережившего лагерь, войну и снова лагерь, чтобы прославиться созданием на русской почве одной из тех животноводческих идеологий, которые выводил с помощью отдаленной гибридизации ХХ век, едва ли не страшнее судьбы погибшего на фронте сына Цветаевой". Ронен предлагает "составить таксономию типов читателей, не терпящих Анненского". Выступаю со встречным предложением: разделить поклонников поэта на любителей трагического и трагикомического. Подозреваю, что вторая колонка будет куцей. Чопорный эллинист-директор Царскосельской гимназии из семьи народников обладал аристократическим запасом юмора, гейнеобразным даром иронической Лютеции, и анализировать его стихи без учета этой спецификации - себе во вред. Вторая глава книги - эссе "Идеал" (О стихотворении Анненского "Квадратные окошки"), где сказано: "Я много читал стихов "с тех пор, как этим занимаюсь", и люблю звук тех песен, "которых никогда и никакая мать не пропоет над колыбелью", но ничего страшнее Анненского не читал, и ничего более зловещего, чем "Квадратные окошки". Даже у Бодлера и у Аттилы Йожефа не выражены с такой едкой скорбью мука опозоренного идеала и крестный путь обреченной красоты". Вот это стихотворение. В роненовском эссе "Идеал" отчетливо продемонстрированы интертекстуальные связи стихотворения с "Дворянским гнездом", очерком Анненского "Умирающий Тургенев", Лермонтовым, Полонским, "Кларой Милич", историей Финна и Наины из "Руслана и Людмилы", а также вспомогательно проанализированы стихотворение Мандельштама о квадратных окошках и "Посещение музея" Набокова. Все получилось увлекательно и убедительно, а стихотворение осталось туманным, страшным и... непонятным. Его прекрасные качества ни в коей мере не умалятся, если взамен громоздкой аппаратуры взять в руки тот же "Кипарисовый ларец" и выслушать самого Анненского, его стихотворение "Месяц": "Кто сильнее меня - их и сватай... / Истомились - и все не слились: / Этот сумрак голубоватый / И белесая высь... // Этот мартовский колющий воздух / С зябкой ночью на талом снегу / В еле тронутых зеленью звездах / Я сливаю и слить не могу... // Уж не ты ль и колдуешь, жемчужный, / Ты, кому остальные ненужны, / Их не твой ли развел и ущерб, / На горелом пятне желтосерп, // Ты, скиталец небес праздносумый, / С иронической думой?.." Стихотворению "Месяц" предпослан эпиграф: Sunt mihi bis septem [Мои дважды семь (лат.)] Под воздействием эпиграфа все мгновенно начинает двоиться, латынь в равной мере относится и к Луне и к поэту, который хоть и сетует на извечную невозможность слияния, но сама жалоба выливается в полновесные 14 строк сонета (дважды семь). Дальше у Анненского поставлено стихотворение, которое так и называется - "Тринадцать строк". Луна же вещает о своих фазах, о ее проходе от новолуния (невидима) до полнолуния (полностью освещена) - за 14 дней, причем первая четверть (с постепенной компенсацией ущербности) длится 7 дней, затем видна половина диска, еще 7 дней (увеличивающийся диск, с заполняющейся темной щербинкой), и наступает полнолуние. Вот в первые 7 дней, пока Луна ущербна (неполна, праздносума), когда виден только серп, то она мужского рода - Месяц. У Анненского к тому же трудится тройной набор омонимов - сумма (эпиграфа и слияния строк, сватовство, сочетание), пустая сума (ущерб) и сум (украинская печаль). Колдовство Месяца тоже непростое, так как эпиграф предсказывает его бесовские свойства (bis, бiс - "бес" (укр.)), к тому же он "скиталец не-бес", одинокий лишенец - без спутников, так как сам и есть сателлит. Придется опустить весь пушкинский слой, когда бесконечны бесы под невидимкой-луной и в "мутной месяца игре" кружатся и "домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают" - "Кто сильнее меня - их и сватай..." Теперь можно сказать, что лунатический "Месяц" - это сонет сомнамбулы да еще и тавтологичный: сон-нет сомнамбулы, то есть двойной, о чем и вещает эпиграф, это сомнамбула в квадрате, то есть то, что в разговорном языке означает "вдвойне лунатик" (не путать с возведением числа во вторую степень!). А "Квадратные окошки" - это беседа с луной лунатика, сомнамбулы. Само слово произведено из слияния латинского "сна" и глагола "гулять", отсюда гуляка праздный Месяц, "скиталец небес", а также крылатая "дума-странница". Все происходящее в "Квадратных окошках" двоится, предстает фата-морганой - и собеседники, и воспоминания о покрывалах - чадре или фате, и сложенные два крыла, и узел или жгут волос, и цветы - мальвы или тюльпаны. Наконец приходит пора двойного лика Луны, Прекрасная Дама оборачивается козой (лат. dama=коза), но эта метаморфоза предопределена двурогим, бесовским видом "Месяца" - "с иронической думой". Страшно? А еще из множества других примеров у Анненского: "Иль за белою стеной / Страшно травам в час ночной?.. / Прыгнет тень и в травы ляжет, / Новый будет ужас нажит... / С ней и месяц заодно ж - / Месяц в травах точит нож. / Месяц видит, месяц скажет: / "Убежишь... да не уйдешь"... / И по травам ходит дрожь" ("За оградой"). А все оттого, что Месяц - не только схож с кривым ятаганом, но и изначальный участник считалки: "Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана... Выходи, кому водить..." Родственно этим двойническим операциям и дальнобойное сердце свидетеля-воздуха в мандельштамовских "Стихах о неизвестном солдате". Воздух-кислород - О два, он смотрит в оба. Прилежный ученик Анненского Хлебников подхватил тему и написал свою "Утреннюю прогулку", датируя ее "13х13", что означало 13.2.1913. У него месяц вышагивает по крышам рысаком в скривленных оглоблях, а вывод суммируется: "Но дважды тринадцать в уме. / Плохая поклажа в суме! / К знахарке идти за советом? / Я верю чертям и приметам!" Видимо, он не боялся. Попробуем также проявить отвагу. Омри Ронен бросает в воздух дальнобойный вопрос о том, может ли кто в этом подлунном мире похвалиться, что понимает финальную главу "Спекторского". И отрицательный ответ в литвикторине для него неумолимо предрешен. А потому без ложной скромности беремся сообщить, что похвальба - не неизменный спутник страха, а соратница озарений, магнитных бурь и убедительных доказательств. Пастернак вступает в двенадцатикратное соревнование и пишет в стихах ту самую задуманную Юрием Живаго статью о Блоке как о явлении русского Рождества. "Чреду веков питает новость, Но золотой ее пирог, Пока преданье варит соус, Встает нам горла поперек". Чем не щучья косточка ундервуда? Героиня финала "Спекторского" - "русский путь" благой вести золотого преданья, немилосердная судьба девочки из чулана, белошвейки, капитанской дочки - Маруси тихих русских деревень. Это "крестный путь обреченной красоты": из квадратного окна иконы - в руки толпы, на знамя и на коня. В иных случаях она же зовется "не губернаторшей", рассердившейся в стихах Кузмина на "нарицательные литеры", чей эзотерический смысл Ронен расшифровывает как Стойкое Скрытое Словесное Разумение. И тот из читателей, кто преодолеет сей ребусный искус - уже избранник. А если он резонно заявит, что такого вопроса в книге нет, то и тогда будет абсолютно прав. Этот каверзный вызов на турнир литературного состязания - из роненовского эссе, вышедшего в "Звезде" в 2004 году и потому не поспевшего в книжный переплет. Будем ждать новых опытов, вопросов, скрытых и развернутых разумений, иных встреч и подвохов - ждем продолжения. ![]() ![]()
|
![]() |
![]()
![]() ![]() |
![]() |
||
![]() |
||
![]() |
||