|
||
/ Издательства / Экспертиза < Вы здесь |
Петербургские тиражи Выпуск 13 Дата публикации: 6 Апреля 2005 получить по E-mail версия для печати Издательство "Владимир Даль": Музыка консервативной революции Такой термин естественных и социальных наук, как "революция", наполнен для Санкт-Петербурга мучительно особым смыслом. В "ленинградский" период бытования города власть оказывала ему пристальное внимание. Плановое превознесение "колыбели трех революций" сопровождалось крайней настороженностью, тесно связанной с репутацией "передового", революционного локуса - места взращивания и возгонки опасных идей. На момент возвращения городу исконного имени он был практически обезврежен: репрессии, высылки, война, исход за границу или в Москву на службу сделали свое дело, а последние два фактора действуют и сейчас. Революционные идеи здесь вряд ли появятся, разве что в отдаленном будущем - если оно для этого города, конечно, наступит. Петербург считается городом-музеем, и с этим вредоносным предрассудком ничего поделать нельзя. В Москве - экспериментальные театры, сильные позиции contemporary art, публичные лекции и масса успешных издательств, выпускающих специальную литературу. Благодаря таким командам, как "Праксис" и "Ультра-Культура" вошел в моду политический радикализм, преимущественно, левого толка, но при этом пристально следящий за своим правым антагонистом. Петербургу с его альбомами по искусству и Пушкинским домом такой антураж, на первый взгляд, чужд. И, тем не менее, даже не традиция, а своего рода рефлекс презрительно-вялого, богемного сопротивления порождает здесь тенденции Александр Секацкий, Павел Крусанов и Сергей Носов учреждают, сидя за чаем в кафе "Борей", литературно-политическое движение "петербургских фундаменталистов". Здесь "Лимбус-пресс" издает слегка потустороннюю молодежную прозу необъяснимой силы, а гламурная "Амфора" - ненавистного всем излишне воспитанным людям Илью Стогова. Наконец, - и это не странное соседство, - здесь действует издательство "Владимир Даль", выпускающее, как правило, академическую, но неизменно политически ангажированную литературу.
Судьба итальянского барона Юлиуса Эволы - это чистый случай предельного бытия, для которого нет компромисса, это отказ от укрытия и танец на краю пропасти под огнем. Идеологический, политический и просто телесный риск были для Эволы родной стихией. Отпрыски древних аристократических фамилий вызывают в сознании демократически настроенного большинства ассоциации с качающимися тростинками, хилыми и недоразвитыми если не духовно, то физически. Это - психологическая защита от приступов неодолимой зависти. Эвола - один из ее главных источников в европейской культуре прошлого века. Потому что кругом молодец, жил сам по себе, ни от кого не зависел, ненавидел плебеев, декадентов, суетливую современность и ее лицемерную веру, власть денег, индивидуализм и прагматизм, противопоставляя всей окружающей его изменчивой манипуляции твердый путь воина - прямого, активного, последовательного в своем чувстве долга. Эвола был традиционалистом в том понимании, которое впервые сформулировал Рене Генон: традиция - это то, что больше тебя самого, то, что связывает твою жизнь с Богом и вечностью, то, от чего оторвался современный человек, который думает, что воспаряет к вершинам, но при этом летит в пропасть. Испанский философ Эрнесто Мила писал, что "Эвола был единственным, кто попытался придать традиционалистской мысли политическую форму. Эвола старался активировать традиционалистские принципы, надеясь, что защита и пропаганда этих принципов приведет к созданию новой элиты". Он начинал как дадаист, но отошел от любых форм модернистского эксперимента сразу после Первой мировой войны, в которой, как и Эрнст Юнгер, принял непосредственное участие. Увлекшись той стороной Ницше, в которой находила поддержку "реакционная" составляющая фашизма (в оппозиции "простонародной", "социалистической"), Эвола в своем первом значительном труде "Теория абсолютного индивидуума" (1925) пытался развивать идеи о сверхчеловеке и необходимости воспитать новую генерацию, способную выжить после гибели прогнившего буржуазного мира. С этим связан его глубокий интерес к эзотерике, тайным обществам и доктринам. Интерес имел весьма широкую амплитуду - от индийской йоги до европейских масонов, чьи архивы он разбирал по заказу СС в 1944 г. Кстати, Бог, умерший для буржуазного мира, покарал Эволу за такую неразборчивость: американская бомба застала его как раз за этой тихой работой и оставила паралитиком до конца дней. Но от восхищения железными вождями, способными вести избранных сквозь "развалины современности", не избавила. Эвола не состоял ни в какой партии, интересуясь фашизмом как интеллектуальной моделью. Его книга "Языческий империализм", являющаяся для итальянского фашизма чем-то вроде "Тотальной мобилизации" Юнгера, представляет собой, в общем-то, обычный исторический экскурс, чья ангажированность не может быть отличительным свойством - что тогда делать со всеми остальными историческими сочинениями, по определению ангажированными? Для Эволы практика европейского фашизма была откровенно плебейской. Элита, о которой он говорит, должна подняться над той зависимостью от договорных отношений и экономики удовлетворения, на которой зиждется буржуазное общество. Спустя четверть века после выхода центральной книги Юнгера "Рабочий: Господство и гештальт" Эвола именно это соображение кладет в основу планируемого комментария к ее итальянскому переводу. В результате бдений над "Рабочим" появился не столько комментарий, сколько модернизирующая интерпретация, тогда как сам перевод так и не выходит. В 1960 г. обращение к имени Юнгера было не просто двусмысленным; это был жест, не оставляющий сомнений в том, что для Эволы война шла и до, и после ее нелепой реализации 1939-45 гг. Он вел собственную войну против индивидуалистической морали - ложного якоря спасения. Он говорил о том, что нужны такие механизмы выживания в кризисной современности, которые бы позволили не создать с нуля "новое", но возродить и укрепить "старое". Для этого нужны "рабочие" - по мнению Эволы, неудачный термин, отдающий социал-демократической заразой - люди, придерживающиеся активной жизненной позиции, исповедующие "бытие в действии". Юнгеровский "рабочий" наследует прусской этике долга, ориентированной на укрощение стихии. "Образно говоря, - пишет Эвола, - рабочий вылеплен из того же материала, что и ницшеанский сверхчеловек, но в отличие от последнего он стремится преодолеть великий кризис ценностей посредством перехода от уровня бесформенного к уровню формы". В основной части книги Эвола практически не высказывает никакой критики в адрес Юнгера, поскольку стремится к чистому ознакомлению. Однако и в начале, и в конце настойчиво проводится мысль о недостаточно отчетливом различении рабочего как представителя мира техники и рабочего, который оказывается способен преодолеть этот мир, путем выработки новых этических стандартов. Юнгер для Эволы - это только "первый шаг", требующий развития, или ответа на новые вызовы времени. Эти вызовы Эвола характеризует в своей следующей по времени работе - "Оседлать тигра" (1961), где предпринята попытка построить позитивную программу на основе той беглой критики, что была высказана в комментарии к Юнгеру. Здесь Эвола подробно останавливается на своем понимании традиции, противостоящей буржуазному индивидуализму. Революцию Эвола считает одним из главных инструментов конечного сохранения традиции. Это не парадокс: дело в том, что революционеры уничтожают друг друга, расчищая пространство для того, кто смог оседлать тигра, т.е. не дал себя подмять и занял наиболее выгодную позицию - всегда за спиной противника. Таким образом, книга Эволы неожиданно оказывается своеобразным руководством по самоуничтожению цивилизации. Той, цивилизации, для которой Бог умер и "пустыня" которой "наступает" (если перефразировать Ницше). Потому что для людей традиции, в лидеры которой метит Эвола, Бог существует, а значит, они - диссиденты. Эвола не верит ни в какую динамику традиции, ни в какую ее конвертацию и передачу. Думается, само слово "семиотика", не говоря уже о "знаковых системах", вызвало у него приступ ярости или презрения. Все, что имеет смысл, дано непосредственно и столь же непосредственно связано с Высшими Силами. Поэтому ни социологическое, ни антропологическое изучение традиции, давно ставшее классикой науки, не имеет к поискам Эволы решительно никакого отношения. Вернее, только в том смысле, что обречено на вымирание вместе со всеми этими науками - порождением инволюционной модели развития. Последовательно и безжалостно Эвола развенчивает путь ложного знания, по которому с ускорением движется западная цивилизация. Нигилизм и экзистенциализм в основе своей ведут к одному и тому же - разложению человека, его добровольному погружению в релятивизм, из чьей пучины уже нет выхода: то, что распалось на атомарные части, никак не связанные друг с другом и опирающиеся лишь на своих случайных соседей, не подлежит восстановлению. Это еще второй закон термодинамики описал с предельной ясностью. Мир движется к концу. И единственное, что различимо в сгустившемся мраке, это индивидуальный выбор и воля, связывающие "я" с другими. Не индивидуализм и замыкание, не свобода от ответственности, а свобода для ответственности за других. Надо сказать, что переписанный Блаженный Августин позитивности не прибавляет; это лекарство чисто профилактическое. Хотя антибиотики вызывают побочные эффекты...
Никакие это, конечно, не дневники. Да и были ли они в одноименной серии издательства "Владимир Даль", сказать трудно. Это, скорее, исповедальные опыты, самоуглубленные тексты, осциллирующие где-то на прерывистой жанровой оси между essai и confessions. Больше всего на дневники походили "Стальные грозы" молодого Юнгера, которому даже перечисление событий удавалось наполнить неподражаемым напряжением мысли. Жорж Бернанос, сидевший всю Вторую Мировую войну в Бразилии, производит странное, если не тягостное впечатление. Покалеченный между войнами несчастным случаем, женатый всю жизнь одним добродетельным браком, воспитывавший шестерых детей истовый католик Бернанос наблюдал за войной с другого материка и пропускал свои переживания через фильтры старых привычек, отталкивался от старых ассоциаций. Тем удивительнее его проницательные суждения о том, что у французов украли Францию с момента, как начали внушать превосходство государства. Что они - победители Первой мировой - не были настоящими триумфаторами, ибо победа их не любила. Тут вспоминается Юнгер, сражавшийся в побежденной армии и нисколько этим не сломленный, а также русский опыт, в котором уже Вторая мировая война станет единственной конвертируемой валютой национальной гордости, как, впрочем, историей долгого позорного поражения после краткой и дорогостоящей победы. Еще более любопытно, что дневники Бернаноса написаны, собственно, накануне "странной войны", фигурирующей в записках Сартра. Еше ничего не произошло, и Бернанос забегает вперед, сознательно подставляется, как бы вспоминая о будущем. О том, что "мир - это великий труд" и что "мир убегает от испытания миром", надо, думается, помнить. Рядом с этими острыми и яркими сполохами исторической проницательности ламентации Бернаноса насчет униженной Франции выглядят простительно. Он - человек либеральной, человеколюбивой, гуманной и отмытой Европы. В России ему бы отказала способность в письме, и книгу можно было бы издавать с чистыми страницами. Читать "Униженных детей" значит учиться другой перспективе, что полезно независимо от частностей, вроде тех, что возникают от скуки в бразильском захолустье. Оставшись один на один со своей верой, католик размышляет, как жить дальше ему и всем остальным. Его грусть риторична и артистична, наполнена цитатами. Например, из Кокто: "Я не верю в вашу войну, я отказываю ей в своей вере, я спрашиваю, получила ли она хоть чью-то веру. Она была неизбежна. Остановимся на этом. <...> Вот, я думаю, событие, вернувшееся к своим точным пропорциям, а все остальное - литература". поставить закладку написать отзыв ( )
|
janl@mail.ru |
|
||