C. Гандлевский
Поэтическая кухняСПб.: Пушкинский фонд, 1998.
Мужики на кухне
Достоинство книги - честность. Гандлевский говорит все, что может, не прячась за словами и действительно демонстрируя свою поэтическую кухню. Тексты, написанные автором "с охотой и прилежанием", - те, за которые он согласен отвечать.
Исходные пункты обозначены Гандлевским предельно ясно: отталкивание от "советской культуры", ложного пафоса, народопоклонства, стремление к естественности, независимости, честности. Позиция распространенная, по-человечески привлекательная, но двигаться от нее можно в очень многих направлениях, на каждом из которых - свои трудности.
Поэзия для Гандлевского по-прежнему равнозначна самовыражению. "Поэт изо дня в день пишет идеальный автопортрет, воплощает на бумаге мечту о себе". "Последние двести приблизительно лет поэты напрямую вторгаются в свои произведения на правах главного героя. Творчество уподобляется автопортрету". Произведение делает значительным "личное присутствие автора", "произнесение им чего бы то ни было". Потому-то Гандлевский без всякой иронии сообщает, что книги об Ахматовой пользуются большим спросом, чем книги самой Ахматовой.
И впрямь, "дело поэта - не раскрытие тайны, а воспроизведение ее в неприкосновенности". Но для Гандлевского эта тайна заключена только в биографии, воздухе эпохи.
Он прекрасно воссоздает свое время - но оказывается замкнутым в нем. Другие времена кажутся лучшими: "Мы были введены в заблуждение, праздника не было, а были: кровь, ложь, общее оскотинение. Что кому велосипед "Дукс" и липовые аллеи, кому сладкая горечь предреволюционного артистического быта, а кому - сиротский праздник 1 Мая, да и тот, как оказалось, обман". Но ведь и "Дукс" был не для всех, у поколения 10-х тоже хватало своей грязи, и оно тоже оказалось обмануто - мировой войной и революцией.
Для Гандлевского не существует ничего, кроме биографии, настоящего времени и реакции на него, и он видит для литературы только три пути: пафосное презрение, насмешку и промежуточный третий путь, называемый им критическим сентиментализмом - любовь пополам с тем же презрением. Не связанного с сиюминутным - диалога с многовековой культурной традицией, диалога с вещами, использования языка как средства увидеть и воссоздать неповседневный опыт, рефлексии над восприятием произведения и многого, многого другого - для Гандлевского не существует.
Выходы в предметный мир есть: "Кофе на огне набухает, точно силится снять через голову свитер; в слове "поезд" уже наготове опоздание..." Но и там Гандлевский в первую очередь держит в голове, что это вещи его места и его времени. "Падает мое сердце от запаха ремонта, карбида, железного привкуса воды из кухонного косого сиплого крана".
И всем словам о независимости сопутствует страх одиночества. "Одиночество, может быть, самая горькая из всех напастей". Поэзия для Гандлевского - один из способов ухода от одиночества, средство общения. Но при этом чужие люди интересны не их отличием, а тем, что они такие же: "...думали, радовались, огорчались примерно так же... и из-за того же самого". Это тоже результат сосредоточенности на собственном опыте, которая обречена видеть только себя. И Гандлевского это даже не беспокоит: "...каждое очередное поколение с удовольствием узнает себя в трюмо есенинской поэзии". Разумеется, для этого приходится превратить есенинскую поэзию в кучу цитат на все случаи жизни, забыть о Есенине-имажинисте, авторе "Ключей Марии" и так далее. Вот такой упрощенный Есенин действительно свой. Возникает подозрение, что и Пушкин подвергся препарированию.
Поскольку литература остается для Гандлевского единственным выходом ("Творчество, может быть, единственный доступный поэту способ пойти с миром на мировую"), он - при всей неприязни к пафосу - оказывается очень пафосен в разговоре о поэзии или о Пушкине. Книга открывается напоминающим житие текстом о поэте А. Сопровском, появляются и учительские интонации: стихи Айзенберга - "учебник духовного прямохождения"; "лирика дает уроки мужества"...
Рефлективность Гандлевскому не слишком свойственна; он превыше всего стремится к "естественности тона"; но все действительно новое и расширяющее восприятие непривычно и вначале воспринимается как неестественное. Гандлевский отмечает, что "Мандельштам обнаружил не замеченные до него ассоциативные ресурсы языка" - и сам этими ресурсами почти не пользуется. Понять эту осторожность - после стольких надувательств - можно. "Поэты, как правило, развиваются в сторону простоты самовыражения". Но, к сожалению, большое достижение по-прежнему не обходится без большого риска, а рисковать он не хочет. "Все у Лосева уместно и кстати, как бывает между двумя-тремя неглупыми, повидавшими виды мужчинами на холостяцкой кухне за бутылкой водки". Вечная кухня, с которой никак не могут уйти ни поэт, ни читатель. Здесь так комфортно, легко чувствовать себя неглупым и повидавшим виды.
Замкнутость на себе не дает понять несходного автора. Гандлевскому можно верить, когда он говорит о Л. Лосеве, но вряд ли кто поверит ему, что Набоков хоть когда-либо не был озабочен стилем и занимался лишь протокольной записью своего видения мира. И перенос взгляда Бродского в его поздних стихах с себя на мир также остался незамеченным.
Собственно, к самому Гандлевскому бессмысленно предъявлять претензии - он с максимальной честностью разбирается со своей биографией. Но популярность Гандлевского - симптом читательского нежелания выходить за пределы сиюминутного и общенаблюдаемого, стремления остаться при наиболее удобном - биографии и самовыражении, в которое так легко подставить себя.
А Гандлевский честен - и догадывается, что расчеты с советской жизнью дают не слишком много. "Полный свод стихотворений и поэм Галича я мог бы сегодня и не снимать с полки. Весь Галич - о советской действительности. Это зазеркалье было очень некрасивым и бездарным адом. В этой уникальной среде жизнь сильно упростилась. Возросли в цене и приобрели прелесть новизны азбучные истины. О сложностях прочих цивилизаций говорили с простодушным провинциализмом: "нам бы их заботы"... Ну что ж, у коммунистического режима много преступлений; есть и такое: он сумел всецело занять нас собой".
В последнем очерке книги, "Метафизика поэтической кухни", Гандлевский дает прекрасное описание того, как складывается стихотворение, приводя к смыслу "на порядок глубже и великодушнее того, что ты обычно думаешь и говоришь", когда автор до последнего момента не знает, что у него получилось. "Словосочетание "литературный кризис" - это масло масленое. Искусство всегда тычется в тупики, выбирается из них одними ему ведомыми способами и набредает на новые... Кризис - среда обитания литературы".
Может быть, таким образом - трудно, честно и непоследовательно - культура приходит в себя. Только не надо говорить, что она устала от сложности - сложной литературы у нас еще почти не было.
Александр Уланов
www.russ.ru | Содержание РЖ | Архив | Форумы | Антологии | Книга на завтра | Пушкин | Объявления | Досье |
Бессрочная ссылка | Новости электронных библиотек | Монокль | Пегас Light | Русский университет |
© Русский Журнал, 1998 | russ@russ.ru |