Век ХХ и мир.1994. #11-12.WinUnixMacDosсодержание


ОСЛОЖНЕНИЯ

Сергей Чернышев
Кальдера Россия

1  2  3  4  5  6  7  8

Интуиция не подвела Иосифа Виссарионовича. Устрялов оказался человекообразным чудищем, монстром, "люденом" из повести Стругацких "Волны гасят ветер". Единство смертельно враждующих Россий воспринималось им как реальность - непреложная, непосредственно данная. В переломные эпохи подобные мутанты появляются среди людей искусства: Блок, Волошин... Но для них эта никем, нигде и никогда не виданная единая Россия являлась не столько предметом анализа, сколько субъектом любви. Устрялов едва ли не первым попытался претворить свое чувство в понимание, философский дискурс, метаидеологию и основанное на ней политическое действие.
Правда, "тайная доктрина" Устрялова на первый взгляд не производит впечатления масонской эзотерической глубины. Но эталонный мудрец Сократ, в сущности, тоже проповедовал изрядную банальность: постижение Истины важнее борьбы за власть. Публика вежливо покивала и собралась расходится. А он возьми - да и умри за это свое "общее место". Тогда только с ним - нет, не согласились, конечно, но стали считаться как с любопытным казусом.

[...] Верный себе, упоенный Русью, певец осеннего ветра, журавлей, болот и крестов приемлет и новые звуки, ибо претворяет в себе все черты дорогого лица. В новой одежде, в рождающемся шуме фабрик и шахт чует он все ту же, несравненную свою Возлюбленную, прекрасную всегда и во всем: -

На пустынном просторе, на диком
Ты все та, что была, и не та,
Новым ты обернулась мне ликом
И другая волнует мечта.
[...]
И непосредственно рядом с тютчевскими струнами, рядом с мотивами из Достоевского, не заглушая и не перебивая их, вдруг звучат у Блока фабричные трубы, закопченные дымом: -

Уголь стонет и соль забелелась,
И железная воет руда...
То над степью пустой загорелась
Мне Америки новой звезда!

Это - она, это - Россия, и этого достаточно. Сердце поэта ей не изменит, не смутится, каким бы ликом она ни обернулась. [...]
Вслед за Достоевским, вскрывшим "две бездны" русской души, вслед за Вл.Соловьевым, учившим о "темном корне" лучших плодов бытия, Блоку доступны, внутренно близки все противоречия, заложенные богом в душу России. Прикованный к ней, сам чувствующий ее в своей собственной душе, он влюблен во все изгибы ее духовного существа, во все изломы ее природы. За ними вдохновенной интуицией провидит он какую-то благую основу, какую-то великую правду: счастливый дар любви, этого мудрого, высшего знания, совлекающего внешние покровы, обличающего душу живу. [...]

Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне!

[28 октября 1922 г.]

- В одном из московских кабинетов британского социолога Теодора Шанина, в здании международного фонда "Культурная инициатива"...
- в каморке, где в мою бытность еще стояли ксероксы, куда я, во всем блеске административного величия, забегал по десять раз на дню поглядеть, как печатаются стенограммы клуба "Гуманус"...
- в кладовой, которая на исходе первого года гласности однажды оказалась вся завалена пальто, шубами и дубленками участников стоячего заседания "Московской трибуны" (стульев не хватало, вешалок не было)...
- в клетушке, где в период "застоя" теснились панцирные кровати и сиротские тумбочки ведомственной гостиницы Минхимпрома...
- в комнатке, где большое окно, убранное снаружи затейливой белокаменной кладкой XVII века, гляделось некогда в лужи Козлова переулка, а малое выходило на задний двор, и в которой любил сиживать хозяин, дьяк Ратманов, - ибо не видны были отсюда ненавистные, до слез завистные хоромы выскочки Шафирова (позже известные как Юсуповский дворец, загаженный затем ВАСХНИЛом)...
- у окна, которое век спустя, после очередной перестройки оказалось замурованным внутри дома, таинственного московского дома, где жил Сухово-Кобылин...
- у окна, которое с тех пор смотрело не наружу, а внутрь, - тем располагая к рефлексии, - и выходило не на улицу, а на лестницу...
- над лестницей, по которой хаживал рефлексирующий миллиардер Джордж Сорос, а вслед за ним и члены правления: академики совсем разных наук Раушенбах и Заславская; вежливо улыбавшиеся друг другу писатели Распутин и Бакланов, коих разве только на этих ступеньках и можно было видеть вместе; Юрий Афанасьев, тогда еще кандидат в президенты несвободной России; Даниил Гранин, поразивший мое поколение повестью об Александре Любищеве; и уже отрывающийся, уносимый ветром перестройки в чужедальнее "ближнее зарубежье" Тенгиз Буачидзе...
- над лестницей, которая выдерживала и писателей, и философов, партократов с диссидентами, последних космонавтов и первых кооператоров, а однажды проплыл по ней, мягко ступая, адвокат Макаров - и зазмеились трещины...
- в элегантно-чуждом, как западная манекенщица, офисе, где ничто, казалось, не напоминало о вышесказанном...
...я встретил странную женщину.
Она выглядела, несомненно, русской, - но проскальзывал в ее речи, в движениях некий намек на близкую возможность распада монолитного "суперэтноса" на множество странных стран, русскоязычных, но друг от друга далеких. Такими, быть может, предстают в глазах англичанина переселенцы-англосаксы из Австралии или Южной Африки. Может, так, а может - иначе, только тогда я не успел об этом подумать. Потому что она, как царевна-лягушка, вдруг метнула из рукава на стол целый веер картин-фотографий.
И тут я увидел...
Я увидел черно-белую заставку на экране недавно купленного телевизора "Темп-6". Диктор сказал, что сейчас нам покажут изображение лунной поверхности, впервые в мире переданное станцией "Луна-9" с места посадки. Стрелки часов на телевизоре застряли и, казалось, мучительно решают, вперед им двинуться или назад. Наконец на экране помехами зарябила звездная пыль, под ней нехотя обрисовался каменистый склон, похожий на знакомую угольную кучу за домом. Но лунный уголь в четырехстах тысячах верст отсюда, казалось, вот-вот вспыхнет, очутившись в фокусе миллионов устремленных на него глаз. Ведь перевернутый контур этих камней, никогда еще - никогда! - не отпечатывался на сетчатке человеческого глаза. Помню таинство зрительной инициации: "И увидел Бог, что это хорошо". И впервые испытанное чувство космического предназначения человека. И гордое осознание - смотрите, ведь это мы смогли! - доброго могущества Родины...
Камни на фотографиях светились такой же первобытной подлинностью, что и те, три десятилетия назад. Но в них не было космического холода. Наоборот, иные глыбы дышали жаром, исторгнутым из недр. Кипели грязевые озера, над утесами клубился ядовитый пар. И надо всем этим буйством планетарной плоти вместо искристой надлунной бездны был опрокинут плотный облачный шатер незнакомого неба. Временами фотокамера, казалось, взлетала к самому куполу. Тогда взору открывалась необитаемая горная страна. Она казалась неземной - если бы не склоны, вдруг отливающие алой и голубой сталью, прорезанные белыми складками ледников, как плащи на русских иконах. Воронками зияли срезанные конусы вулканов, целые - иногда дымились. А таинственная станция все вела свой репортаж, вновь пикируя к поверхности планеты. Многие изображения были окаймлены по горизонту грядой невысоких холмов-обрывов. Здесь, в этих уютных котловинах, манили к себе взгляд болотца, со дна которых били горячие ключи. Со всех сторон к ним сбегались деревья и травы. Неуловимо изменчивые, они вели свою игру-калейдоскоп под текущим как вода небом. От кадра к кадру нарастало скрытое напряжение. Словно космический зонд, поблескивая объективом, летел над зыбью творящего Соляриса, а тот все искал, угадывал образ, - ближе, ближе, - и все не мог поймать ностальгическую, безукоризненно земную ноту.
И тут я увидел...
Золотую осень - летом. Воздух, прозрачный на вкус. Озеро с отзвуком подводных колоколов. Красоту без пестроты. Остров-отражение в море красной травы. Свой дом.

Тогда я спросил - что это?
И, обомлев, впервые услышал в живой речи странное книжное слово, что так занимало меня несколько лет:
- Кальдера вулкана Узон.
Это была Камчатка. Сибирь. Россия.

КАЛЬДЕРЫ РОССИИ

Россия была иною и будет иною.

И.Ильин

Тела русских рассеяны по необозримым просторам и ведут самостоятельную, разнообразную жизнь. Но души их сгрудились на пятачке провинциального клуба, где танцуют под репродуктор и смотрят общие сны. Вся Россия, кажется, больна одними и теми же сновидениями, которые тянутся бесконечными мексиканскими сериалами. Тайна Беловодья, главный нерв Опоньского царства - в будке трансперсонального киномеханика, что заставляет граждан пятнадцати независимых государств дружно рыдать в нечесаные бороды и индийские наволочки и вскакивать со стоном монархиста Хворобьева: "Все те же проклятые сны!" Спросонья русский банален, и лишь очухавшись, являет черты крепнущей индивидуальности.
...Лежа в темноте на верхней полке, в странном оцепенении, едва приоткрыв глаза, я безучастно наблюдал (точнее, что-то во мне наблюдало), как все медленнее проплывали и наконец, качнувшись, остановились перронные фонари незнакомой станции, как край мерцающего светового круга лег поперек бессмысленной надписи "Кипяток", как некто полуневидимый, словно деловитый жук, двигался вдоль состава, постукивая молоточком по колесам. Но вот локомотив впереди коротко, прощально взревел - и душу пронизал холодок невозвратимой потери. Вагон, вздрогнув, понес меня прочь от безымянного вокзала с его остановившимся мгновением, со спящими незнакомыми людьми, с их таинственной жизнью, которой никогда не суждено соприкоснуться с моей.
Судя по саже на наволочке, это случилось со мной во времена паровозов, - в детстве, в сентябре, в поезде "Днепропетровск - Барнаул".
Есть в рельсах железнодорожных
Пророческий и смутный зов
Благословенных, невозможных,
Не спящих ночью городов...

Жизнь современного западного общества представляет собой непрерывную трагедию. Каждый вечер гражданин, засыпая, навсегда оставляет привычный мир, ибо, просыпаясь утром, он находит его неуловимо другим. Всю ночь в редакциях и информационных агентствах журчат телефаксы, бьется напряженный пульс во всех каналах связи, струится поток новостей, - ибо с другой, солнечной стороны земного шара бурлит жизнь, происходят тысячи событий, работает мысль миллионов, развиваются технология, управление и экономика, создаются новые произведения искусства. А когда к ночи, устав, творцы отходят ко сну - эстафетная палочка безумной гонки переходит к проснувшимся антиподам.
Постиндустриальная цивилизация наловчилась превращать эту ежесуточную трагедию в рутину, укутывая роды и похороны в рекламную обертку, хотя и не меняя при этом их сути. Жизнь проходит на колесах поезда, за окнами которого без устали меняется пейзаж, она проглатывается, как многослойный гамбургер, по которому трагедия перемен размазана тонким слоем. Развитие ползет по телу общества наощупь неутомимой улиткой, все время находя себе опору в существующих формах и институтах, слой за слоем преобразуя их.
Российское развитие - это ожидание на перегонах, до того беспросветное, что колеса прикипают к ржавеющим рельсам; это отчаянные рывки-погони, от которых рвутся паровые котлы; каторжные подъемы, где пассажиры бредут впереди локомотива, прокладывая рельсы; безумные броски через пропасти, когда на лету, не оглядываясь на отрывающиеся вагоны, надо успеть переделать паровоз в самолет.
Здесь, в эпилепсии скачков, перемежаемых полосами застойного паралича, - истоки пресловутого русского "раскола". Человеческое существо не в силах перенести такой темп и ширину шагов, воспринимает каждый из них не как преобразование самотождественного организма, а как смерть и новое рождение. И тогда общество оказывается расколотым на две непримиримо враждебных половины. Одна помещает "Россию" в прошлое, воспринимает все новое как абсолютно чужое, инородное и иноземное, как смертельную угрозу образу и смыслу своей жизни и объявляет этому новому священную войну. Другая опрокидывает понятие "Россия" в будущее, безоглядно отдается пьянящему ветру перемен, пафосу созидания идеальной жизни на пустом месте, воспринимая все старое как уродливую карикатуру на идеал, как хлам, загромождающий стройплощадку. Здесь - корни худшей из разновидностей гражданской войны, в которой противника воспринимают не как обычного врага, подпадающего под кодекс воинской чести, а как мутанта, оборотня, воплощение зла в оболочке соотечественника. В мирное время этот смертельный недуг тлеет в хронической форме: часть русских заранее ощетинивается на все сколько-нибудь новое, другая спит с геростратовой канистрой под подушкой, готовая по первому зову сжечь все, чему поклонялась.
Если бы не эта дурная диалектика самосознания - можно было бы говорить об известных преимуществах российских рывков в будущее. Даже если инициаторы реформ искренне ставят только задачу воспроизведения, повторения западных достижений - такую инерционную махину, как Россия, все время заносит куда дальше, чем планировалось, и она на какое-то время оказывается "впереди планеты всей". Повторяю, если бы... Человеческая цена каждого из рывков - истребление половины социально активного населения, самогеноцид, после которого на долгие годы у общества не остается сил на что-либо кроме качения по инерции до полной остановки.
Выход из порочного круга - смена типа развития (либо отказ от развития вообще). Но под "сменой типа развития" обычно принято понимать переход к западному варианту ползучей "перманентной эволюции". Применительно к России это означало бы: чтобы избавиться от цикла клинических рождений-смертей, нужно умереть один раз, но окончательно, - ибо то, что родится, будет принадлежать к иному цивилизационному типу. Это напоминает хирургическую операцию по трансплантации чужой головы (вкупе с сердцем) как средство избавиться от хронической болезни мозга.
Но возможно иное понимание "смены типа развития". Представим, что к моменту очередного транскультурного прыжка в обществе сформируется влиятельная духовная корпорация, которая, указывая на две готовые поляризоваться субкультуры, старую и нарождающуюся, провозгласит, вложив радикально новое содержание в старую формулу: "Это - мое, и это - мое тоже"! Что она окажется в силах настолько углубить образ России, бытующий в самосознании общества, чтобы тот органично включил в себя и то, что было, и то, что еще предстоит...
Судьба и личность Устрялова, его отношения с русской историей и культурой, со временем, властью и самим собою содержат намек на возможность такого благодатного чуда.

Если о человеке сказано: "мыслящий тростник", то народ - мыслящий вулкан. У этого вулкана две ипостаси - благая и смертоносная.
В котле национальной культуры "работает" пассионарная энергия слагающих ее этносов, к которой во все большей мере добавляется химическая энергия их взаимодействия и ядерное тепло творческого синтеза новых форм деятельности. Эта энергия, синтезируемые соединения и структуры, извергаясь на поверхность, образуют внешние формы, создают богатство, формируют динамику данной культуры и при ее посредстве становятся общечеловеческим достоянием.
Однако, если природное начало доминирует в социальном "вулкане" над осмысленным, высвобождение энергии синтеза приобретает катастрофический характер. Заполняющая новую кальдеру культура, отрицая собственную динамику, отвердевая в "окончательных формах", тем самым цементирует жерло вулкана и постепенно сдавливает, а затем и наглухо перекрывает магматический канал, воспроизводя механизм катастрофы.
Речь не о том, чтобы окончательно замуровать, "заткнуть" вулкан. Если даже это оказалось бы возможным, то означало бы самоубийство культуры. Речь о том, чтобы, оплодотворив источник энергий источником смыслов, заключить его в гибкий контур метакультуры, которая позволит превратить смену культурно-исторических типов из серии катастроф в цепь осмысленных самопревращений. Последовательность национальных фенотипов тогда предстанет как этапы развертывания единого культурного генотипа.
Устрялов стал одним из первых творцов русской метакультуры. Вырвавшись из ненавистных Бердяеву рамок "символического творчества", он творил не в слове только, но во плоти. И не вина его, что весь наличный строительный материал - собственные, Устрялова, "кости", в которых он считал себя не вправе отказать российско-советскому государству:

Господи, - вот плоть моя!

Как не знающая себя скрипка, которой орудует гребец на каноэ...
Как микроскоп, обреченный, хрустя тончайшей оптикой, вколачивать гвозди...
Как Хлоя, изнемогшая от страсти, не утоляемой бессмысленным ерзаньем Дафниса...
...Устрялов сам пытается угадать и выговорить, на что он обществу, и на что оно ему.

Не в том дело, какой политической ориентации держались Милюков и Набоков, - их значение и существо их в сотой доле не исчерпывается всеми этими "старыми" и "новыми тактиками" - трафаретами нынешней минуты.
Это - люди большой культуры, подлинного духовного аристократизма, по которым история и мир судят о нации и эпохе. Что бы они ни думали и что бы они ни делали, - нельзя их не ценить, даже и оспаривая их, даже и борясь с ними. Увы, - немного в России таких людей, и беречь их нужно, как зеницу ока.

[30 марта 1922 г.]

Устрялов объединяет, стягивает рамкой этого рассуждения и людей власти, и людей духа, ощущая если не единство, то некий эрос их взаимного притяжения. Ведь истинная духовность подразумевает власть, - как власть идеи-демона над одержимым ею, так и духовную власть носителя и представителя идеи над теми, кто чувствует ее радиацию. А истинная власть не может, не должна быть бездуховной... И нетрудно угадать, к чьей фигуре Устрялов стремился прежде всего приложить этот масштаб.

В плане всемирной истории это был один из типичных великих людей, определяющих собой целые эпохи. [...] Он может быть назван посмертным братом таких исторических деятелей, как Петр Великий, Наполеон. Перед ним, конечно, меркнут наиболее яркие персонажи Великой французской революции. [...] Он своеобразно претворил в себе и прозорливость Мирабо, и оппортунизм Дантона, и вдохновенную демагогию Марата, и холодную принципиальность Робеспьера.
[...] Как стихия, он был по ту сторону добра и зла. Его хотят судить современники, напрасно - его по плечу судить только истории.
[...]
Да, он творил живую ткань истории, внося в нее новые узоры, обогащая ее содержание. Медиум революционных сил, он был равнодушен к страданиям и горю конкретного человека, конкретного народа. Он был во власти исторических вихрей и воплощал их волю в плане нашего временно-пространственного бытия. И роковая двойственность, столь явная для нас, современников, почила на нем, как на всех, подобных ему, исторических героях и гениях... [...]
[...] Он был, кроме того, глубочайшим выразителем русской стихии в ее основных чертах. Он был, несомненно, русским с головы до ног. [...]
Пройдут годы, сменится нынешнее поколение, и затихнут горькие обиды, страшные личные удары, который наносил этот фатальный, в ореоле крови над Россией взошедший человек миллионам страдающих и чувствующих русских людей. И умрет личная злоба, и "наступит история". И тогда все окончательно поймут, что Ленин - наш, что Ленин - подлинный сын России, ее национальный герой - рядом с Дмитрием Донским, Петром Великим, Пушкиным и Толстым.
Пусть сейчас уже для многих эти сопоставления звучат парадоксом, может быть, даже кощунством. Но пантеон национальной истории - по ту сторону минутных распрь, индивидуальных горестей, идейных разногласий, преходящих партийных, даже гражданских войн. И хочется в торопливых, взволнованных чувствах, вызванных первою вестью об этой смерти, найти не куцый импрессионизм поверхностного современника, а возвышенную примиренность и радостную ясность зрения, свойственную "знаку вечности".

[24 января 1924 г.]

Уже и сейчас ясно, что Ленин - знамя не только русской революции, но и больших мировых перемен и передвижений, быть может, очень далеких от канонов ленинизма, но глубоких, огромных, знаменательных.
Быть может, не исключена досадная возможность, что пресловутый ленинизм исторически окажется в таком же отношении к Ленину, как русское толстовство к Толстому, французский бонапартизм - к Бонапарту, сектантский догмат - к живой идее, схема - к личности... Воистину ревнивейший соперник кремлевского мечтателя - мумифицированный труп его у кремлевской стены...

[21 января 1925 г.]

Здесь Устрялов, ограниченный рамками жанра (газетка для нескольких сот харбинских обывателей), поневоле "недостоин сам себя", идет по пути упрощения. Ленин, в отличие от Петра, не был наследным монархом, он наследовал Марксу и Плеханову, а форму своей власти изобрел и построил собственными руками. Наполеон тоже получил власть не в наследство, - однако он не писал ничего подобного "Империализму как высшей стадии..." Толстому были чужды доблести Дмитрия Донского. Нет, Ленин не был "один из типичных великих людей", - в его фигуре угадывается совершенно новый тип "великого человека". Ему принадлежит фантастическая затея "философского парохода", но им же было санкционировано "возвращенчество".
Начиная с Ленина, русская Власть и русский Смысл перешли на качественно новый уровень взаимоотношений, вступили в многосложный, на глазах обрастающий ритуалами танец любви-ненависти, похожий на брачную пляску скорпионов. Никогда он не был танцем бездушного властителя с одухотворенно-безоружной жертвой! В подтексте их отношений лежало совершенно иное: за то, что Николай I недооценил пару Пушкин-Чаадаев, династия в лице другого Николая в конечном счете поплатилась крушением. Власть уничтожала носителей смысла по отдельности; Смысл угрожал смертью всей властной корпорации. И одновременно их неодолимо влекло друг к другу. Какой интеллигент не мечтал, как и Устрялов, "истину царям с улыбкой говорить"! А железный Феликс никому и ни за что не передоверил бы ночной допрос Бердяева. Кровожадность российской власти и повышенную смертность отечественных интеллигентов можно объяснить сладострастием, помноженным на законы жанра. Власть-Клеопатра вожделела быть регулярно оплодотворяемой Смыслом, благо и желающих было навалом. И не вина ее, а беда, что "Египетские ночи" коротки, и поутру приходилось, повинуясь предрассудкам, посылать своих ночных повелителей на казнь.
Устрялов не оставил нам текста "Воображаемого разговора со Сталиным", однако мы можем восстановить его в основных чертах. Один из хорошо знакомых Устрялову людей, близких ему по духу, вступил в диалог с Троцким в период его максимального могущества. В архиве В.Н.Муравьева найден черновик следующего письма.

В.Н.Муравьев - Л.Д.Троцкому.

В результате разговора с Вами я пришел к некоторым мыслям, которые считаю необходимым Вам представить. Я не находил бы возможным злоупотреблять вновь Вашим вниманием, если бы не полагал, что формулирование моих разногласий с Вами имеет и некоторое общественное значение. Я невольно в известном смысле являюсь представителем части русской интеллигенции, той бесправной части, которую суровый пролетарский режим не только лишил возможности выражать свои мысли, но лишил даже самой способности мысли, заставив ее заняться исключительно насущным хлебом.
Между тем речь идет о разногласии необычайно глубоком и чреватом последствиями для всего будущего. Я ясно ощутил, говоря с Вами, что это не есть столкновение двух различных политических взглядов. Это встреча двух совершенно различных масштабов мысли, суждение об одной и той же действительности в двух совершенно различных плоскостях. Вопрос сводится к следующему: должны ли мы применить к окружающему масштаб новой всемирной эры, которая захватит века, а может быть и тысячелетия, или же происходящее постигнет судьба всех подобных ему революционных потрясений?
[...]
Ваше действие есть историческое действие. Меня оскорбляло в нашей революции отсутствие в ней историзма. В стихийном ее движении соединилась антиисторичность русских интеллигентов, воспитанных в подполье, вдали от практической жизни и антиисторичность невежественных масс, живущих только сегодняшним днем. [...] Всякий практик, всякий истинный строитель знает цену истории как резервуара, из которого черпается материал для построения будущего.
[...]
[...] [Большевизм] несомненно нечто большее чем теория, так же как его государственная идея есть нечто большее чем идея чисто государственная. Она - идея, приближающаяся к теократической. В этом правильный путь.
[...]
[Теократический идеал] имеет над Вашим то преимущество, что захватывает всего человека, не только телесного, но и духовного, и всю конкретную историю, а не взятую искусственно одну только экономическую схему. Такой вселенский всеобъемлющий идеал мелькнул в Русской Истории, когда инок Филофей в послании Великому Князю Московскому хотел сделать из него наследника Всемирной империи Рима. Это был не грубый захватный империализм политического завоевателя, но попытка обосновать завоевание духовное - объединить человечество в единой Церкви - Царстве Правды. [...] Русский народ искал Новый Иерусалим, сказочное Царство истины, где господствует вечная справедливость. И предвестники Ваших идейных коммунистов были, быть может, паломники наших средних веков, схимники и святители, над которыми в Вашей печати и в Ваших кругах принято теперь так грубо издеваться. Русская интеллигенция вследствие реформы Петра отошла от народа и его религиозности и, сохраняя национальные черты, пошла искать Царство Правды в науке и социализме. Там она проявила ту же твердость и подвижничество, что схимники в своих скитах. И в конце концов она вернула нам идеал Третьего Рима в виде Идеала Третьего Интернационала. Ленин оказался духовным преемником старца Филофея. Я думаю, что Третий Рим шире и глубже Третьего Интернационала и в конце концов его поглотит.
[...] Вообще коммунизм, вероятнее всего, представляет собой идею еще свернутую, из которой в последующем могут развиться самые неожиданные новые идеи. 10

Какой же новый, объемлющий, метакультурный миф таится в свернутом виде в оболочке исторически ограниченной коммунистической идеи? Какова духовная вертикаль этой идеи, в чем состоит "масштаб новой всемирной эры", который к ней нужно приложить?
Далеко сижу - высоко гляжу: Устрялов из своего маньчжурского далека пристально всматривался в первые шаги метаисторического младенца.

...Грудью вперед бравой!
Флагами небо оклеивай!
Кто там шагает правой?!
Левой!
Левой!
Левой!
О, это - старое дерзание, давнее как мир. [...] - "Будьте, как боги"...
Седая, длинная традиция люциферианства - от соблазна змея и Вавилонской башни до Штирнера (homo, как deus) Фейербаха, Ницше. "Человекобожество" Достоевского... Но только все это вдруг облеклось в плоть и кровь, разлилось в ширь бесконечную, стало потрясающим фактом, в масштабе всемирно-историческом. [...]
[...] Сокрушаются ветхие скрижали, вершится творческое перерождение мира, начинающее бунтом и вызовом самоутверждения, древними стрелами Люцифера. В глубине, в непреклонности бунта - порука его жизненности и грядущей оправданности. И в борьбе своей с Богом новый человек, как когда-то Иаков, жутко близок к Нему...
[...]
Но, главное, - роковая порочность. [...] Вне живого Бога праздник вещей невозможен. Мясо, плоть - разлагается, гибнет, становится мертвечиной. [...] Торжество "материи" противоречиво в себе. Пока внутренно не преодолена смерть, - нет прекрасного праздника блаженства. Всякая радость отравится ее жалом...

[декабрь 1920 г.]

Так вот оно, космическое измерение прагматичного, приземленного возвращенчества: творческое перерождение мира - преодоление смерти.

Протестантские теологи пишут, что осмысление катастрофы еврейского народа во время второй мировой войны ведет к изменению в понимании самого смысла христианства, влечет за собой вероучительные последствия. Но разве чудовищная цепь катастроф русского народа в первой половине XX века не требует духовного подвига, переосмысления глубинных основ веры? Вера, которая настолько окаменела в своих традиционных формах, что мучительная гибель целого культурного континента не оставляет на них даже царапины, это вера-кальдера. Застывшая снаружи, она будет взорвана и преобразована Духом изнутри.

Далее


ПРИМЕЧАНИЯ

10 "Вопросы философии", 1992 г., #1, стр. 89-114
Вернуться


В начало страницы
© Печатное издание - "Век ХХ и мир", 1994, #11-12. © Электронная публикация - Русский Журнал, 1998


Век ХХ и мир, 1994, #11-12
Осложнения.
http://old.russ.ru/antolog/vek/1994/11-12/chern6.htm